Артиста с гуттаперчевыми манжетами сменила певица. Мешкообразное черное платье было перехвачено зеленым поясом, спускавшимся ниже бедер. Подстриженные коротко волосы обрамляли маленькую голову, похожую на детский воздушный шар. Сентиментальная песенка, которую она исполняла, подходила к ее голосу, немного шопелявому и воркующему.
— Мейн либхен, — пела она, — куда же ты запропастился? Мой муженек уехал в Любек, а ты не приходишь… Мейн либхен, Минни ждет тебя!
Ее песенка была похожа на пересахаренный кофе по-варшавски, в котором плавали скользкие хлопья ленок, но публике песенка понравилась, и певицу долго не отпускали. Наконец оркестр, устроившийся в углу барака, заиграл фокстрот.
Андрей Белый, сидевший за столиком, заставленным пивными кружками, в компании сильно подвыпивших немцев, выскочил на середину залы, подхватив по дороге проходившую мимо женщину, и пустился в пляс. То, что он выделывал на танцевальной площадке, не было ни фокстротом, ни шимми, ни вообще танцем: его белый летний костюм превратился в язык огня, вокруг которого обвивалось платье, плясавшей с ним женщины. Мне вспомнились его слова о том, что «жесты огня повторяют себя в лепестках цветов» и что цветы — «напоминания об огнях космической сферы».
12
Кажется мне, патриотическая тема в классической русской поэзии не всегда была основной. Мы с детства помним «О чем шумите вы, народные витии», «Люблю отчизну я, но страшилою любовью», «Бородино», «Умом Россию не понять», но все же в XIX веке только у Некрасова Россия была ведущей темой всей его жизни во всех ее мучительных противоречиях: «Ты и убогая, ты и обильная…» В XX веке у русских символистов тема родины ворвалась в их творчество с необыкновенной силой — ведь недаром же молодой советский поэт Олег Еремеев в чудесном стихотворении, посвященном России, рассказывая о том, как у костра, ночью, в лесу пронзает его ощущение родины, заканчивает стихотворение: «Уж не мечтать о подвигах, о доблестях, о славе» — блоковскими словами, сказанными совсем по другому поводу. Тот, кто, казалось бы, жил в мире отвлеченных понятий, кто «провидел» Софию Премудрость, говорил туманным и невнятным языком, вдруг, как только тема России взрывалась в нем, находил слова ясные и реальные, как бы лишний раз доказывая, до чего условны литературные ярлыки.
«Куликово поле» — вершина так называемой символической поэзии. И тот же самый Блок пишет стихи, удивительные по зоркости и беспощадности, стихи совершенно реалистические: «Грешить бесстыдно, непробудно…», которые кончаются строчками, непревзойденными по силе любви: «Да, и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне».
Ужасом реакционного безвременья после революции 1905 года был обожжен — и сожжен — Андрей Белый:
Те же возгласы ветер доносит;
Те же стаи несытых смертей
Над откосами косами косят,
Над откосами косят людей.
Вот он, свистящий над степью северный ветер…
Роковая страна, ледяная,
Проклята я железной судьбой —
Мать Россия, о родина злая,
Кто же так подшутил над тобой?
И в том же 1908 году — «Отчаянье»:
Довольно: не жди, не надейся —
Рассейся, мой бедный народ!
В пространство пади и разбейся
За годом мучительный год!
Века нищеты и безволья.
Позволь же, о родина мать,
В сырое, в пустое раздолье,
В раздолье твое прорыдать: —
Туда, на равнине горбатой, —
Где стая зеленых дубов
Волнуется купой подъятой,
В косматый свинец облаков,
Где по полю Оторопь рыщет,
Восстав сухоруким кустом,
И ветер пронзительно свищет
Ветвистым своим лоскутом,
Где в душу мне смотрят из ночи,
Поднявшись над сетью бугров,
Жестокие, желтые очи
Безумных твоих кабаков, —
Туда, — где смертей и болезней
Лихая прошла колея, —
Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя!
(«Пепел», 1908)
Ведь недаром же вся книга «Пепел» посвящена памяти Некрасова. Революцию Андрей Белый встретил восторженно:
…И ты, огневая стихия,
Безумствуй, сжигая меня,
Россия, Россия, Россия —
Мессия грядущего дня!
Однако, когда я как-то в разговоре напомнил ему эти стихи он с ненавистью обрушился на самого себя:
— Нет, нет, это все не то, это все слова: Россия — мессия…
— Борис Николаевич, — пытался я возразить, — если эти слова затрепали, они не перестали быть правдой. В этом стихотворении есть обет добровольной жертвы: «Безумствуй, сжигая меня…»
Но Андрей Белый не слушал. Сияя глазами, подхваченный вихрем танца, он прочел:
Россия — Ты?.. Смеюсь, и — умираю…
И — ясный взор ловлю…
Невероятная — Тебя я знаю:
В невероятностях люблю.
Как красные, мелькающие маки,—
Мелькающие мне,—
Как бабочки, мелькающие знаки
Летят на грудь ко мне.
Прими мои немеющие руки,
Исполненные тьмой,—
Туда: в Твои незнаемые муки
Слетает разум мой.
Судьбой — Собой — ты чашу наполни.
И — чашу дней: испей!
Волною молний душу преисполни.
Мечами глаз добей!
Блаженствую и тихо замираю,
И — ясный взор ловлю.
Я — знаю все… Я ничего не знаю…
Люблю, люблю, люблю!
1918. Май («Стихи о России». «Эпоха», Берлин, 1922)
В хранящейся у меня рукописной копии этого стихотворения третья строчка первой строфы читается иначе: «Невероятная, — Тебя не знаю», и это отрицание ближе к тому смятенному состоянию, которое испытывал Андрей Белый в 1922 году. Помимо этого изменения приводимый мною текст отличается от текста, напечатанного в «Библиотеке поэта», тем, что в берлинском издании третья строфа становится второй, вторая третьей, причем обе строфы изменены. Последняя, заключительная строфа в берлинском варианте звучит совсем по-иному, здесь все сильнее — и «Блаженствую… и замираю» вместо «умираю» (не самопожертвование, уже кажущееся Андрею Белому бесплодным, а счастливое, «блаженное» ожидание), и то, что все стихотворение заключается трижды повторенным словом «люблю».