— Видите ли, я сейчас оставил биржу: я столько выиграл. — Он назвал астрономическую цифру, которая даже в обесцененных германских марках показалась мне настолько грандиозной, что я с недоверием посмотрел на него, но почувствовал по его большим и ясным глазам, что цифра соответствует действительности. — Теперь я буду проигрывать, и я остановился на некоторое время. А главное — я хочу написать книгу об Иисусе Христе.
— Об Иисусе Христе?!
— Ну да, о том, кого называют Мессией. На основании новейших психоаналитических теорий Фрейда. Я хочу показать подсознательную жизнь того, кто вот уже две тысячи лет является неразрешимой загадкой.
— А вы Фрейда читали?
Дуля Кубрик все с тем же обескураживающим добродушием сказал мне:
— Нет, не читал. Но вот Берг так интересно рассказывал о психоанализе, что мне и читать не надо.
— Что же, получается?
— Пока не очень. Мне литературный язык мешает. Ведь я учился в Одесском коммерческом училище. Но ничего, оправлюсь. Андрею Белому очень понравилась моя идея…
Андрей Белый… Так в устах Кубрика для меня впервые в Берлине прозвучало имя человека, с которым я вскоре встретился и который сыграл большую роль в моей жизни.
Ужин подходил к концу. Наконец Берг вспомнил, что Наденька пишет стихи и что сегодня празднуется выход ее первой книжки стихов «Лебединый венок». Когда, покрывая шум голосов, он попросил ее прочесть что-нибудь, Наденька стремительно выскочила из-за стола, мне опять показалось, что у нее оторвутся руки и ноги, и, по-мужски встряхнув стрижеными волосами, начала читать:
Моя голова — большой рояль.
Играет смерть полонез Шопена.
И звуков звонкая струя
Меня окутала, как пена.
— Какая противоестественная помесь Маяковского с Игорем Северянином, — недовольно пробурчал Кузатов младший, снова обидевшись, что не ему первому предложили читать стихи.
10
Вскоре я познакомился с Андреем Белым. Представила меня Наденька Ланге. Она неожиданно явилась ко мне на дом, перепугала насмерть фрау Фалькенштейн, больше всего боявшуюся «даменбе-зухов», развинчиваясь всем телом, вошла в комнату и уселась с ногами на диване.
— Я пришла за вами, Борис Николаевич просит прийти к нему. Если вы свободны, идемте: у него спешное дело.
Я был заинтригован: какое спешное дело могло быть у Андрея Белого ко мне?
Тем временем Наденька ваяла со стола мой дневник и зажурив папиросу, начала перелистывать. Я бросился за пальто и потянул Наденьку в переднюю.
— У вас симпатично, — сказала она мне, без особой охоты покидая комнату, — только почему вы пишете зелеными чернилами? Неудобно читать.
Фрау Фалькенштейн проводила нас почти любезно: она была успокоена краткостью визита. Подслушивая за дверью, она ничего не поняла в нашем русском разговоре, но все же сообразила, что посещение было не любовное.
Всю дорогу, на улице, в метро, Наденька говорила одна, короткими, рублеными фразами. Она была похожа на часы, в которых все колесики вздумали вертеться с удесятеренной скоростью и каждое в свою сторону. Сперва восхитившись Маяковским, а потом отругав его, Наденька заявила, что со стихами все кончено — она не напишет больше ни строчки. И тут же я узнал, что она готовит вторую книжку стихов, хотя Архипенко, в студии которого Наденька начала работать, находит у нее талант и советует ей посвятить себя абстрактной живописи. Но ей нравятся конструктивисты:
— Вы понимаете, пересечение плоскостей в пространстве дает такие необыкновенные эффекты, что вы как будто проникаете в тайны космоса…
Ошарашенный бестолочью ее разговора, я поднялся вслед за Наденькой на шестой этаж огромного дома, как и все берлинские дома, похожего на каменный сундук. Здесь, на Прагерплац, в пансионе средней руки, жил Андрей Белый. В передней на круглой вешалке висели пальто, стояла большая плевательница, наполненная окурками, под потолком отлетались дорогие обои, зеркало было покрыто слоем пыли — на всем лежал отпечаток неряшливости и запустения. Но когда я вошел в очень большую, обставленную случайной мебелью, многоугольную комнату и из-за стола, заваленного газетными вырезками, корректурами, рукописями, мне навстречу поднялся Андрей Белый, — я забыл все: и Наденьку Ланге, и запущенный пансион, и собственную мою затурканность. Он сделал несколько встречных шагов с легкостью и изяществом необыкновенным. Низко поклонившись, протянул мне руку. Все его движения были плавны и неожиданно гармоничны, как будто он исполнял некие балетные па, руководствуясь только им одним слышимой музыкой. А затем я увидел его глаза, светлые, светло-голубые, — ослепляющие. И пристально-зоркие, — не глаза, а лучистые стрелы. Когда как-то Берг сказал, что о глаза Андрея Белого «можно зажигать папиросы», я возмутился — разве северное сияние может что-нибудь зажечь? Его глаза лучились, сияли, и в этом сиянии было нечто недоступное логическому определению.
После нескольких фраз, которых я не помню, оправившись, я разглядел окружавшие почти лысую голову легким облачком тонкие, совсем белые волосы, синий бант, повязанный вместо галстука, светлые брюки с мешками на коленях (впрочем, мне в ту минуту все могло показаться светлым), рабочую бархатную куртку.
— Так вот, — Андрей Белый продолжал разговор, в его сознании уже давно завязавшийся, — необходимо послать приветственный адрес Горькому. Алексея Максимовича травит вся русская эмиграция. Клевещет, забывая, что клевета ложится не на Горького, а на них самих. Они забыли все, что Горький сделал для русской интеллигенции за последние годы. Надо как можно больше подписей, а пока… — неожиданно красивый взлет рук, вдруг превратившихся в крылья, — …подписали… — С яростью: — Никто не подписал. Я очень хотел бы, чтобы ваша подпись, Вадим Леонидович, была первой. Я набросал проект, вот посмотрите.
Я был, конечно, польщен, особенно «Вадимом Леонидовичем», — в мои девятнадцать лет если кто и называл меня по имени и отчеству, то всегда путал, и я превращался в Вадима Андреевича, — но все же, взяв в руки две странички, исписанные крупным косым почерком, неуверенно пробормотал:
— От чьего же имени, Борис Николаевич?..
— Вы учитесь в Берлинском университете?
— Я ни в каких студенческих организациях не состою, да и в университет я стал ходить всего несколько недель назад.
— Так подпишите от своего собственного.
Я смотрел на сияющие и зоркие глаза Андрея Белого и чувствовал, что еще минута — и я подпишу хотя бы от имени президента Германской республики.
— Борис Николаевич, — я собрал последние силы — не могу я подписать от моего имени — у меня его нет, — а подписать как сын Леонида Андреева, особенно зная всю сложность отношений между отцом и Алексеем Максимовичем… Вы сами понимаете — нехорошо это.
Андрей Белый растерянно замолчал, — было видно, что этот простой довод ему даже не приходил в голову. Стараясь загладить мой отказ, я заговорил о его воспоминаниях в недавно вышедшей в издательстве Гржебина «Книге о Леониде Андрееве».
— Так вам понравилось, правда?
Андрей Белый встал со стула и заходил по комнате. Мальчишеская легкость походки, гармония жестов, — он рассекал воздух, сопровождая каждое слово новым крылатым движением, — были удивительны. Мягкое лицо с резкими ораторскими морщинами, шедшими от русского, чуть мясистого носа к углам рта, лоб, окруженный пухом белых сияющих волос, могло показаться старым — ему в то время было всего сорок два года, — но, как только оп вставал и начинал ходить по комнате, ощущение возраста исчезало.
Я рад, что вам понравилось. Мне всегда было досадно, что между мною и Леонидом Николаевичем существовали недоразумения, недоговоренность, недопонятость, — не знаю, как назвать, — нечто мешавшее нам приблизиться друг к другу.