Литмир - Электронная Библиотека

Я растерялся от голода. Сломанное лезвие карманного ножа скользило по жести, я до крови исцарапал себе руки, в спешке просыпал сахар и долго его собирал на грязных досках палубы. Плотников помог мне: своим «перышком» он разрубил одну за другой несколько банок корнбифа. Обломком моего ножа я выковырял красное, с белыми полосами жира, волокнистое мясо. Я ел. Все кружилось у меня перед глазами. Сидя, как курица на яйцах, на банках корнбифа — я боялся растерять их, — я ел. Мясо застревало в зубах, я еде успевал прожевывать его, специфический консервный запах одурял меня, — а я ел, ел. Я ел всем телом — руками, ногами, спиной, я чувствовал, как пухнет мой живот, как мне становится жарко и пот пробивает меня, но я не мог остановиться и съел, одну за другой, три с половиной банки. Не знаю, как это случилось, какому угоднику я своевременно помолился, но я не заболел. Насытившись и отяжелев, — вероятно, так себя чувствует удав, проглотивший антилопу, — я почувствовал, что невероятная жажда одолевает меня. На пароходной кухне — о незабываемое блаженство! — мне удалось раздобыть фляжку кипятку. Засунув в рот треугольный кусок рафинада, надувший мне гигантским флюсом правую щеку, я пил сладкую горячую воду до тех пор, пока не почувствовал, что больше ничего не могу втолкнуть или влить в себя. Совершенно опьянев от сытости, шатаясь, я вышел на верхнюю палубу и устроился около горячей стенки пароходной трубы. Мгла окружила меня со всех сторон, звезды закачались в черном небе, и, завернувшись в халат, прижимая к груди оставшиеся банки с консервами, я погрузился в непробудный сон.

Весь день 18 марта мы простояли на внешнем рейде. Батум был окружен красными, и повсюду, то на севере, то на юге, вспыхивали ожесточенные перестрелки. Иногда шальные пули пролетали над головой и терялись в морской дали. Небо было безоблачно. В последний раз я смотрел на недостижимые вершины Кавказских гор, взлетевшие ослепительными облаками над черным Батумом.

Рейд пустел — один за другим снимались с якорей пароходы и, распуская клубы коричневого дыма, исчезали на западе. На корме «Марии» я набрел на целую группу членов грузинского Учредительного собрания: они, волнуясь и крича, оканчивали завязавшиеся до войны, уже никому не нужные и не интересные споры. По палубе одиноко бродили грузинские юнкера — под Тифлисом от первой роты в живых осталось всего три человека. Наши кубанцы мрачно сбились в углу носового трюма — их ничто не могло утешить после потери награбленного в Поти сукна.

У меня начались первые приступы кавказской лихорадки. Нудно кружилась голова, и от острого озноба я то и дело начинал стучать зубами. После того, как мой живот замолчал, мне больше всего на свете хотелось курить. Когда я увидел, как маленький голубоглазый офицер — грузина в нем выдавал только кавказский акцент — резал свернутые трубочкой листья табака, мое сердце не выдержало, и я предложил поменяться — табак на консервы корнбифа. Офицер отказался и дал мне просто так, даром, целую пачку слипшихся нежных листьев, пахнувших солнцем и теплой землей. Я до сих пор чувствую себя его должником.

Приступы лихорадки усиливались. Я снова улегся около трубы, грея замерзшую спину. Так, в полубреду, то теряя нить сознания, то снова обретая ее, в полном одиночестве — Плотников и Вялов устроились в трюме, — я провалялся целую неделю, до самого нашего приезда в Константинополь. За кормою, розовея в лучах заходящего солнца, скрылись горы Кавказа, Анатолийский неприютный берег потянулся вдоль левого борта, а я сквозь полусон не уставал повторять уже больше меня не обманывавшие слова:

— Нет, еще не все кончено, нет, я еще вернусь, обязательно еще вернусь, еще…

Сознание того, что все кончено, что безумное наше предприятие оказалось не только безумным, но и бессмысленным, ощущение все разъедающей пустоты, возникшее в душе, там, где все это время сияла туманная, неясная, фантастическая Россия, пришло уже позже, в лагере Китчели, на берегу Босфора. Пустота появилась не сразу — моя болезнь выдуманной мною Россией не могла кончиться в один день. Я пытался сопротивляться, но слабы и беспомощны были мои попытки защититься, жалки и ходульны слова, которыми я пытался заменить потерянную веру.

Нас привезли в Китчели в последних числах марта темным, безлунным вечером. Маленький пароход, на который нас погрузили в Золотом Роге, уныло пускал черные кольца из узкой и длинной трубы, походившей на мачту, и медленно полз против течения вдоль синих берегов Босфора. Мы миновали тонувший в коричневых сумерках рыже-черный Бейкос, перед нами вдалеке открылась лиловая пустыня Черного моря и беспокойно замигали маяки, стоявшие на европейском и азиатском берегах. На пароходике неизвестно откуда возник слух, что нас везут обратно в Батум, и хотя мысль о том, что наше утлое суденышко без провианта, без угля сможет пройти девятьсот километров Черным морем, была совершенно нелепой, всеми овладела тревога. Когда в темноте, покачиваясь на широких волнах, пришедших из открытого моря, наш пароход начал приближаться к черным анатолийским холмам, у всех вырвался вздох облегчения. Наконец, окруженный со всех сторон бархатной темнотою, «Неутомимый путник» (вот я и вспомнил причудливое название нашего пароходика) ткнулся носом в сваи большой, во мраке показавшейся бесконечной, деревянной пристани. Мы долго пришвартовывались. Потом все так же в темноте — ни у кого не оказалось ни одного фонаря, — проваливаясь между прогнившими досками помоста, мы двинулись к берегу. Невдалеке, шагах в ста от пристани, стояла пустая турецкая казарма — мы ее увидели на другой день, а в тот вечер только нащупали ее оштукатуренные стены. Вместе с Плотниковым и Вяловым, увлеченные общим течением человеческих тел, мы попали в большую комнату.

С трех сторон в темноте проступали черные кресты оконных рам с выбитыми стеклами, как будто мы очутились посередине фантастического кладбища. Неожиданно вдалеке вспыхнул то и дело задувавшийся ветром слабый огонек огарка, и при его колеблющемся свете комната показалась гигантской. Мы устроились на полу, у подножья реявшего в воздухе оконного креста. Измученный приступами кавказской лихорадки, только в последние дни начавшей отпускать меня, я моментально заснул, но и во сне продолжал видеть хоровод черных крестов, то смыкавшийся над головой, то расходившийся в разные столоны, как будто кресты повиновались ритму таинственной музыки, не слышимой мною.

В лагере Китчели мы прожили больше полугода. Понемногу беженцев набралось человек до пятисот, и когда уже больше не было места в казарме, невдалеке, на берегу высыхавшего летом ручья, раскинули большую зеленую палатку. Семейных отделили — им отвели восточное крыло казармы, и они расселились в маленьких клетушках, сооруженных из байковых одеял. Во время войны казарма предназначалась для артиллеристов большой дальнобойной батареи. У самого берега Босфора, около пристани, еще виднелись земляные насыпи, усыпанные осколками взорванных орудий, заброшенные ходы сообщений изрыли прибрежные холмы, за выступом скалы прятался бетонный куб военного склада, повсюду валялись снаряды с отвинченными запалами, ручные гранаты, всевозможный медный, железный и стальной лом. Понемногу мы начали обживаться. Вялов раздобыл доски, мы соорудили нечто вроде нар для нас троих, нам выдали одеяла — и потянулась лагерная жизнь: спокойная, ровная, голодная. Нам выдавали полфунта хлеба и дважды в день кормили горячей едой: на обед белая кормовая фасоль, остававшаяся твердой после недельной варки и похожая на красивый, отполированный волнами гравий, а на ужин каша, по-видимому сваренная из каких-то рисовых отбросов; она обладала удивительным свойством сцепления, и зубы в ней увязали, как в столярном клее. Конечно, это не было батумским голодом, но ни одной минуты мы не чувствовали себя сытыми, и часто по ночам нас мучила самая страшная из бессонниц — голодная.

С Вяловым и Плотниковым втроем мы делали неудачные попытки найти работу — безработных русских в Константинополе и его окрестностях было больше ста тысяч, — потом начали ловить рыбу и охотиться. Мы безрезультатно сидели часами на нашей пристани с самодельными удочками, но не было ни клёва, ни уменья: поплавок равнодушно, забыв о нашем существовании, покачивался на маленьких босфорских волнах; охотились черепах — в этой охоте принял участие весь лагерь, — и в несколько дней на тридцать верст в окружности были уничтожены все черепахи. Три дня вдвоем с Вяловым, нашедшим где-то на заброшенном артиллерийском складе две ручных гранаты (одну мы испробовали, и она разорвалась с такой силой, что чуть не вызвала обвала в узком ущелье, куда Костя ее швырнул), мы искали кабаньих следов. Мы лазили по густому кустарнику, покрывавшему прибрежные холмы, спускались в узкие долинки, заросшие лиственными деревьями, только-только начавшими распускать смолистые почки, всползали на обрывистые скалы, подставлявшие свои гранитные ребра весеннему солнцу, и наконец верстах в десяти от лагеря, в маленьком сосновом лесу, наткнулись на кабана. Вялов запустил в него гранатой. Она ударилась шагах в трех от клыкастой морды, покатилась по склону — и не разорвалась. Кабан метнулся в сторону, между веток мелькнула его серо-черная спина — только мы его и видели. Через несколько дней Вялов продал казенное одеяло и решил идти в Константинополь пытать счастья.

41
{"b":"207876","o":1}