— Вот незадача, — сказал Федя, переворачиваясь на другой бок, — левое ухо у меня совсем поджарилось, а правое я отморозил.
Так, поджаривая то один бок, то другой, одновременно испытывая холод и жару, мы крепко заснули.
На другой день, уже после полудня, мы на несколько часов зашли в Трапезунд. Утро было серое, но к обеду появилось белое, зимнее солнце. Широкая Трапезундская бухта была почти пуста, только у самого берега, касаясь белой линии прибоя, покачивались большие рыбачьи шхуны да угрюмо дымил маленький пароходик. При виде этого парохода мы пережили несколько неприятных минут: а вдруг он возвращается в Константинополь? Однако контроль в Трапезунде оказался самый пустяковый: никто даже не поднялся к нам на верхнюю палубу, и мы благополучно пролежали в закутке до вечера, когда пароход вышел в открытое море. Больше нам бояться было нечего: следующей остановкой был Батум.
Трапезунд мне запомнился на всю жизнь таким, каким я его видел в узкую щель между двумя разошедшимися кусками парусины: наш закуток со всех сторон был окружен серым, твердым, как дерево, брезентом. Широкая дуга бухты, линия прибоя, линия пляжа, черные деревянные дома, возвышавшиеся один над другим — черный город всползал на черную гору, вершина которой была покрыта сиявшим на солнце розовым снегом.
К голоду мы начали привыкать, только в самой глубине съежившегося живота тонкий голосок время от времени уныло повторял: «Дай еды, дай еды, дай еды». Очень хотелось курить, и когда мы увидели, что к пароходу подошли два турецких ялика, нагруженных знаменитым трапезундским табаком, — трапезундский табак похож на длинные рыжие волосы, он нарезан тонкими волокнами и спрессован в кирпичи весом в три фунта, — Федя даже заскрежетал зубами. Мы смотрели не отрываясь на озаренный солнцем, красноватый табак и считали кирпичи, которые матросы поднимали на палубу в черной раскачивавшейся корзинке. Нам чудилось, что мы даже слышим запах табака, нежный и пряный, и мы оба ощутили настоящее физическое облегчение, когда наш пароход поднял якорь и ялики с рыжими табачными кирпичами оказались позади. Наступила четвертая и последняя ночь нашего путешествия. Этой ночью с едой нам повезло меньше — хлеба Плотников не достал совсем, а в кастрюлях, которые он нам дал вылизать, почти ничего не оставалось. Только в одном чугунном горшочке мне удалось отковырять пригоревшую ко дну корку рисовой каши. Она хрустнула у меня на зубах, и этот хруст был похож на симфонию. Зато нам повезло, невероятно повезло с куреньем: под лестницей, ведшей на верхнюю палубу, — и как только я увидел в темноте, один бог ведает, — я нашел смятый пакет синих французских папирос. В пакете еще оставались четыре папиросы (правда, одна из них была сломана). Дрожа от наслаждения и холода всем телом, захлебываясь, вдыхая до самой глубины души, мы курили скверный французский капораль и в течение целого часа чувствовали себя совершенно счастливыми.
9
В первый раз я увидел Батум зимним, холодным и ясным утром. Подмораживало, и набережные были покрыты выпавшим накануне легким снежком. Из воды торчали, как черные зубы, сваи заброшенной пристани. Порт был совершенно пуст — ни одной лодки, ни одного ялика, только около самой набережной стояли два парохода с черными, бездымными трубами. За городом невдалеке поднимались ребра крутых гор, одетые белым, сияющим снегом. Однако впечатление мертвенности и сияющего безжизненного холода, охватившее меня, пока мы входили в порт, исчезло, как только мы пришвартовались к набережной: белый снежок лежал только на крышах, мостовые были покрыты липкой грязью, на углах улиц возвышались кучи подтаявшего и снова замерзшего, грязного снега. На набережной, между ящиками, покрытыми брезентом, между большими, сорокаведерными бочками, между длинными необтесанными стволами деревьев, сложенными пирамидой, стояла группа грузин в черных папахах и черных, до самого пола, волосатых бурках. Двое, по-видимому городовые, одетые в странные серые балахоны, похожие на больничные халаты, не имели бурок и издали были похожи на передвижные крепости: две пулеметные ленты крест-накрест, пулеметная лента вокруг пояса, винтовка с привинченным штыком за плечами, кобура огромного маузера с одного боку, кобура нагана с другого, двухаршинный кавказский кинжал и две ручных гранаты на животе, черная казацкая шашка, надетая поверх вооружения, — все это производило довольно комическое впечатление.
— Не хватает им только по трехдюймовому полевому орудию, тогда снаряжение было бы полным, — заметил Плотников.
Мы стояли на палубе, уже больше не прячась и ожидая только, когда будут спущены сходни. Ивана Юрьевича по-прежнему нигде не было видно, и мы начали беспокоиться.
— Уж не свалился ли он за борт? — сказал Мятлев, вспомнив, как ночью я пытался влезть в спасательную лодку.
Когда мы, счастливые и радостные, забыв даже о голоде, спустились по сходням, к нам подошел высокий, очень красивый грузин с тонкими, почти женскими чертами лица и на скверном французском языке (в честь парохода, нас привезшего), с акцентом, как в армянском анекдоте потребовал наши бумаги. Мы показали ему паспорта, выданные марсельским консулом.
— Но этого недостаточно, — сказал он, переходя на русский язык. — Здесь нет визы нашего грузинского посла в Париже.
Всего несколько дней тому назад Грузинская самостоятельная республика была признана де-юре французским правительством.
Мы растерялись, — хотя мы и знали о существовании Грузинской республики, но нам не приходило в голову, что русским нужно иметь въездные визы.
— Полезайте обратно на пароход, вам в Грузии нечего делать! — закричал проверявший наши документы красавец.
По счастью, вмешался пароходный комиссар, заявивший, что нас без билетов на пароход не пустит. Началась общая перебранка — грузина с комиссаром, комиссара с нами и нас с ними обоими. Вокруг вскоре образовалась толпа.
— Их надо арестовать, — заявил неизвестно откуда появившийся седоусый грузин в круглой бараньей шапке. — По международному праву к нам нельзя приезжать без визы. Их надо арестовать по международному праву…
Один из городовых засвистел, заложив два пальца в рот и вскоре, сгибаясь под тяжестью вооружения, к нам приблизились еще две передвижных крепости в больничных балахонах. Нас окружили со всех сторон. Городовые взяли винтовки наперевес, и мы под предводительством красавца, гордо покручивавшего тонкие черные усики, отправились в Особый отряд — так называлась грузинская полиция. Когда мы шли по набережной, обернувшись, я увидел на носовой палубе «Сиркасси» четко выделявшуюся на фоне голубого неба слегка сутулую фигуру Ивана Юрьевича. Засунув руки в карманы, он внимательно следил за нашей группой, пока мы не скрылись за углом выходящей в порт узкой улицы. Особый отряд помещался, по счастью, недалеко от порта: с каждым шагом к нашей группе, уже и без того разросшейся в целую толпу, присоединялись все новые и новые любопытные. В толпе прошел слух, что арестовали турецких террористов, и кто-то за нашей спиной уже утверждал, что видел своими глазами, как мы устанавливали адскую машину в Батумском порту.
В передней Особого отряда нас окружили сотрудники в черкесках, с кавказскими кинжалами на осиных талиях. Они хором начали говорить о независимости Грузии, о международном праве, о грузинском Учредительном собрании, о том, что иностранцам без разрешения не позволяется въезжать в их самостоятельную республику. Впоследствии я узнал фамилию одного из этих сотрудников — Романошвили, а до объявления независимости попросту Романов.
Наконец нас провели в большую холодную комнату, где за столом, возвышаясь, как скала, сидел черный грузин с длинными кудрями, по самые плечи, такой волосатый, что даже я по сравнению с ним казался лысым. По-видимому, это был один из начальников Особого отряда.
Он коротко и веско заявил, что нам в Грузии делать нечего и что мы должны убираться — либо обратно в Константинополь, либо в Советскую Россию. Мы выбрали Россию, надеясь по дороге, пока нас довезут до границы, удрать и пробраться в Сухум. Поезд в Тифлис уходил вечером, и в ожидании нашего отъезда нас поместили в комнате первого этажа, под охраной красивого грузина. В комнату то и дело забегали сотрудники, сперва для вида, как будто по делу к нашему стражу, потом просто для того чтобы поговорить с нами. Исчерпав рассуждения о независимости Грузии, мы перешли на разговоры о Константинополе, о Франции, о Советской России. Вскоре один из них дал нам почти не начатый пакет папирос, а другой принес два фунта кукурузного хлеба. Почти все сотрудники, с которыми мы разговаривали, были добры и сердечны, пока вопрос не касался независимости Грузии, — тут, по выражению Плотникова, им попадала вожжа под хвост и мы сразу превращались в преступников, подрывающих основы Грузинской республики тем, что осмелились приехать в Батум без визы.