На ясном бледно-голубом небе ярко пылает солнце. С берега тянет весной, теплой, радостной. Дышу смело и глубоко.
Работа в разгаре. Одни суда нагружаются, другие разгружаются. Докеры, рослые, сильные, с обветренными лицами, выполняют свой каторжный труд с такой стремительностью, словно они, доживая последние часы, порешили сразу покончить со всеми делами. Наполненные повозки отъезжают прочь, стуча о камни, а вместо них появляются новые. Паровые катера, пересекая гавань, жалобно воют, точно от боли. Грохочут лебедки. Крики людей тонут в общем гуле портового трудового дня. И вдруг вблизи нас, выделяясь из этого хаоса звуков, раздается протяжный, потрясающий рев. Я оглядываюсь. Это шлет свой прощальный привет огромный пароход, отчаливая от берега, взбудораживая зеленую муть воды. Вот они, английские доки. Какой водоворот силы, какая напряженность!
Берег… Английский берег, давший приют стольким беглецам! Я ощущаю его под ногами! Нет, еще не все, надо еще выйти из гавани. Точно волной несет меня вперед. Кажется, что я вырвался из кромешного ада и меня горячо приветствует жизнь, энергичная, шумная и кипучая.
Мелькнули ворота и сонливо сторожащий их полицейский, грозный и жирный, но смирный, как теленок, и мы — на улице города. Пройдя квартала два, мы сворачиваем в узкий переулок.
— Вот когда ты свободен, как птица, — остановившись, ласково говорит мне Трофимов. — Можешь идти на все четыре стороны.
Вытаскивает что-то из кармана и сует мне.
— Это что? — спрашиваю я.
— Деньги английские. Пригодятся тебе. Кочегары так порешили…
Не хотелось брать от него деньги, но пришлось уступить его настойчивой просьбе.
— Доложу я тебе, Митрич, одну новость!
Он оглядывается вокруг и откашливается. Лицо его становится грустным.
— Приходил к нам на корабль человек. Надо думать, из образованных. Все расспрашивал у команды…
— О Наташе? — догадываюсь я.
— Да… «С этим говорит, кораблем, должен приехать мой друг, молодой парень, он мне, говорит, письмо послал перед тем, как сесть на корабль». И показывает нам письмо. Оказывается, что он уже дня три поджидает ее, покойницу-то. Видать, что истосковался совсем. Долго он приставал то к одному матросу, то к другому. Но тут Петров, чтобы отвязаться, взял да и сказал ему: «Приходил, мол, к нам один малыш, уговорился с нами ехать; через час хотели посадить его на корабль, но он куда-то исчез». Переспросил. Петров опять повторил то же самое. Так он, братец ты мой, человек-то этот, ажно весь вздрогнул. Вздохнул только, но не сказал больше ни слова. И пошел. А как он согнулся-то, Митрич! Точно шесть пудов понес.
Прощаясь, мы крепко обнялись… Я почувствовал у себя на шее могучую, мускулистую руку своего спасителя…
— Может, встретимся когда… Не забывай…
Трофимов, видимо, хотел еще что-то сказать, но от сильного волнения, что ли, как-то растерялся. И, запинаясь, воскликнул только:
— Эх, Митрич! Дай тебе бог счастья!..
— Спасибо тебе, дружище, за все, — ответил я растроганный.
Глаза его вдруг стали влажными. Он последний раз сильным движением тряхнул мою руку и пошел обратно на пароход.
Я посмотрел в его широкую согнутую спину.
Ушел последний человек, знакомый, близкий и понятный мне… А там, впереди… Что там? Какие люди? Какая жизнь?
И я, больной телом, но бодрый духом, двинулся в шумно бурлящий поток лондонской суеты.
1911 г.
Порченый
I
В семействе Колдобиных ждали сына, солдата, кончившего срок службы.
Приготовляясь к встрече, не скупились ни на какие расходы: натолкли пшена для блинов, обрекли на зарез пеструю хохлатую курицу и, достав солоду и хмелю, наварили браги.
Захар, чернобородый мужик, порядком изломавшийся от непосильной работы, человек степенный и всеми уважаемый в селе, был очень доволен тем, что наконец-то сын возвращается домой. Работал много, не покладая рук, однако дела его налаживались плохо. Раньше он жил почти не зная нужды, но с тех пор, как Петра взяли на службу, хозяйство пошло на убыль. Пришлось много израсходовать на проводы сына и лишиться хорошего помощника. А спустя год пожар спалил его двор, и потом, как на грех, околела лошадь. И хотя он построил новую просторную избу в семнадцать венцов, с сенями и маленькой горенкой, купил другую лошадь, но по уши залез в долги местным богачам.
Теперь Захар бодрее стал носить лохматую голову и, поглаживая черную бороду, слегка посеребренную сединой, думал лишь одно:
«Скорее бы Петр приехал! А там — бог даст, поправимся».
Не говоря никому ни слова, он заботливо начал усиливать в горенке коник, а когда кончил работу, усмехаясь, объявил:
— Для солдата с Матреной…
Мать, дряхлая, худая, со сморщенным лицом и потускневшими глазами, однажды, ковыляя, сама отправилась в лес. Тяжело было ей: ноги отказывались служить, глаза плохо видели, — но все-таки благополучно вернулась домой, принесла молоденьких груздочков, которые посоливши спрятала в погреб.
— Угощу его от своих трудов, — говорила она, довольная и радостная.
Повеселел и старший сын Федор, мужичонка хилый, с тонкими ногами и сухим землистым лицом, обросшим реденькой рыжей бородкой. Глаза его глядели вяло, тело, надорванное тяжелыми работами, просило отдыха.
Но больше всех радовалась солдатка Матрена, белокурая, статная молодуха.
— А мой Петька скоро, чу, придет! — сообщала она, встречаясь с соседями.
— Значит, пожируешь, — смеясь, отвечали ей, — Довольно, наговелась, чай, бабочка, без мужа-то.
— Ну, вам только про это…
Матрена смущалась, голубые глаза ее становились веселыми, как майское солнце.
Никогда не забыть ей, сколько слез пролила она, провожая мужа в солдаты.
Только спустя месяц после разлуки, когда родила она мальчика, стало легче.
Теперь Яшке шел четвертый год.
Он был здоровый, резвый, черноглазый, как отец, и часто, улыбаясь, Матрена думала о том, как доволен будет ее муж, что она родила ему такого хорошего сына.
— На будущее лето надо Запотинскую чищобу расчистить, — постоянно заявлял теперь отец. — Хотел у барина прихватить десятин пяток, да учитель бает — подождать надо. Может, прирезка будет. Как думаешь, Федор, а?
— Что ж тут думать! Конечно, расчистим, раз лишний работник прибавится, — отвечал Федор.
— Где-то теперь мой Петенька? — тяжело вздыхала мать.
— Поди, по чугунке запузыривает, — предполагал кто-нибудь.
— А может, уж к деревне подъезжает, — нетерпеливо вставляла Матрена.
И те, что сидели у окна, невольно оглядывались на улицу — днем пустую, вечером темную.
II
Был конец августа. Праздничный день выпал на диво ясный и теплый, как будто среди лета. Только золотые листья на деревьях, горя под косыми лучами солнца, возвещали о приближении осени. С улицы вместе с гамом детей, бегавших взапуски, доносился звонкий, заливчатый тенор приезжего торговца:
Э-эй, яблоки спелые,
Румяные, белые…
Девки-молодухи,
Старые старухи,
Выбегайте из хат,
Бери нарасхват…
Колдобины, вернувшись из церкви, только что пообедали, бабы уже убирали посуду со стола, мужики, позевывая, собирались пойти на сеновал отдохнуть. Вдруг, заглушив весь шум улицы треском колес и звоном колокольчиков, подъехал к дому в сером облаке пыли тарантас, запряженный парой коней. Колдобины переполошились — не начальство ли? Но испуг тотчас сменился радостью, когда жена Федора, Химка, взглянув в окно, громко закричала:
— Родимые! Да ведь это наш солдат!
На мгновение все в избе онемели, словно задохнувшись, но сейчас же шумно и бурно бросились на улицу.
Навстречу им важно, не спеша вылезал из тарантаса высокий и широкоплечий мужчина в гвардейской форме. На круглом, с заплывшими черными глазами, лице густо распушились большие усы, а от них вплоть до висков простирались курчавые бакенбарды. На плечах Петра было по три унтер-офицерских кондрика, а на груди красовалась медаль за отличие. Заметив выбегавших из избы людей, он задрал кверху голову, удивленно посмотрел на них и, точно маршируя, двинулся навстречу.