Против меня стоял Смирнов в черном бушлате нараспашку, с красной лентой б петличке. По-видимому, он чувствовал себя неловко, волновался, закусывая нижнюю губу.
Стараясь быть как можно спокойнее, я сказал:
— Может быть, я являлся приверженцем старого строя, пока существовала известная система государственного правления. Иначе и не могло быть. Я полагаю, что такими же защитниками были и все собравшиеся здесь, исключая нескольких человек.
Кто-то из толпы сердито воскликнул:
— Ого!
Тут же я услышал другой голос:
— Правильно!
Председатель посмотрел на меня одобрительно, словно был доволен моим ответом, и, обращаясь к команде, спросил:
— Кто выступит обвинителем?
В толпе поднялась рука. Через минуту, протолкавшись вперед, взошел на трибуну матрос, небольшой и худощавый. Лицо его с оттопыренными ушами и маленькими черными глазками напоминало летучую мышь. Встретившись со мною взглядом, он сконфузился и потерял уверенность в себе.
— Говори, Чижиков, — приободрил его председатель.
— Товарищи! — начал он дрожащим голосом, словно сильно прозяб. — Нас всех мытарили. Мы терпели… Вот я и говорю: командир, как есть его высокоблагородие, должен отвечать нам теперь. Пусть пострадает… Товарищи… Его высокоблагородие…
Он запнулся и стоял с растерянным видом, безмолвно шевеля губами.
Кто-то посоветовал ему:
— Иди, браток, сначала закуси, а потом кончишь.
— Не перебивай оратора! — раздался голос из толпы.
— Да он сам замолчал. Голова у него, как худой карман, — все слова растерял.
Чижиков сошел с трибуны, сопровождаемый смехом.
Его сменил машинный квартирмейстер, широкоплечий малый с светлыми козлиными глазами. Заговорил он ровным, спокойным голосом:
— Терпели мы, товарищи, не оттого, что у нас был командиром Виноградов. Напротив, на других кораблях было хуже, чем у нас. Он всячески делал нам поблажки. Нигде так хорошо не кормили команду, как у нас. Правда, все равно мы были бесправными существами. Но это зависело от всего проклятого старого режима, который, как правильно сказал командир, мы сами все поддерживали. Зачем же обвинять тут одного только человека? Мое мнение — оправдать его совсем.
В толпе послышались одобрительные возгласы.
Я облегченно вздохнул, решив, что большинство людей стоит за меня.
После этого против меня выступил вестовой покойного старшего офицера, некий Пяткин. Он был мордаст, с редкими усами, с глазами навыкате. Помню, на все обращения к нему он только и мог отвечать по-казенному: «есть» или «никак нет», как будто у него и не было других слов. Иногда, глядя на кого-нибудь из офицеров, глупо и нагло ухмылялся. Я даже как-то заметил Измайлову:
— Откуда вы такого идиота достали себе?
Старший офицер, усмехнувшись, ответил:
— Что он идиот — я в этом нисколько не сомневаюсь. Но более исполнительного вестового, чем Пяткин, я еще ни одного не имел.
Я даже обрадовался, что не кто другой, а этот именно человек выступил в качестве обвинителя, который, по моему мнению, и трех фраз не может сказать, Но как только он произнес несколько слов, я понял, что ошибся в нем. Он оказался умнее многих других, говорил горячо и убедительно, не запинаясь. Недаром при появлении его забеспокоился и сам председатель, который, как я все больше убеждался, сочувствовал мне.
— Мы уничтожили, товарищи, старшего офицера, моего, так сказать, барина, — начал вестовой, оглядывая всех выпуклыми глазами. — Почему же мы должны оставить командира? Какая разница между этими кровопийцами? Мне скажут: старшой лез в каждую дыру на корабле, содержал штат шпионов, вынюхивал крамолу, придирался к матросам из-за всякого пустяка, издевался над всеми. И это будет правда. Но каждый из нас знает, что такая уж у него собачья должность, чтобы постоянно со всеми лаяться, как знает и то, что он являлся правой рукой командира. А тот в это время молчал, разыгрывал кроткого ангела и терпел все гнусные проделки своего ближайшего помощника. Конечно, лично он никого не обидел, но ведь и царь никому из нас лично не сделал никакого зла, даже худого слова никому не сказал. Давайте в таком случае отправимся все к царю и поклонимся в его золотые ножки, отец, мол, ты наш родной…
Мне стало ясно, какую роль играл вестовой на корабле: он слушал, о чем говорили офицеры, быть может, не раз заглядывал в столик своего барина, чтобы узнать, кто из матросов взят на заметку как неблагонадежное лицо и кто служит доносчиками, и передавал все эти сведения кому следует. Вот откуда узнали матросы о нашем тайном совещании. Я даже подозреваю, что он первый всадил пулю старшему офицеру.
По мере того как говорил вестовой, у меня пропадала вера в спасение. Толпа настраивалась враждебно ко мне. Лица становились суровее, глаза наливались кровью.
— Расстрелять его и за борт! — в заключение крикнул вестовой.
Толпа грозно закачалась, загудела, разделяя мнение вестового. Страсти разгорались. Я понял, что мне несдобровать. Жизнь моя заколебалась, как чаша на весах.
В мою защиту выступил кочегар Томилин. Он только что сменился с вахты, был грязен, в рабочем платье. Лицо с упрямым ртом и твердым взглядом серых глаз выражало решимость. Он смело заговорил:
— Со всеми, кто станет против революции, мы разделаемся самым беспощадным образом. Скажите, товарищи, честно: оказал ли сопротивление наш командир? Нет! Что у него было в душе — неизвестно, но он сразу сдался. Какие же за ним другие преступления? Ничего! Неужели мы будем обвинять Виноградова только за то, что он был командиром? А каждый из нас не захотел бы стать таковым? Я удивляюсь товарищу Пяткину. Считается сознательным человеком. Сам участвовал в заговоре. И вдруг потерял способность разбираться в офицерах. Он готов их всех свалить в один куль и под лед пустить. А мы, товарищи, должны к этому делу подходить серьезнее. Ну-ка, пусть каждый спросит самого себя: что было бы, если бы вместо Виноградова был командиром капитан второго ранга Измайлов? Было бы хуже. Пойдем дальше: а если — лейтенант Брасов, этот двуногий зверь в офицерском мундире? Тогда наш корабль превратился бы в плавучую тюрьму.
Когда он, поговорив еще, кончил, толпа возбужденно загалдела:
— Оправдать командира!
— Довольно издеваться над человеком!
— Немедленно освободить!
Стало выясняться, что небольшая кучка матросов была определенно настроена против меня, но не меньше их было и на моей стороне. Что же представляли собою остальные люди? Толпу без определенного заранее плана — толпу, капризную и страшную, меняющую свое направление, как морской ветер, электризуемую положительным и отрицательным током в зависимости от того, какой оратор взойдет на трибуну. Я смотрел на своих бывших подчиненных и удивлялся, потому что впервые видел их такими. Здесь человек терял свою самостоятельность и сам не знал, на что он будет способен через пять минут: он может быть палачом с таким же успехом, как и всепрощающим Христом. Каждая личность напоминала звено в якорном канате. Кто-то беспокоил этот канат — то тяжелый якорь тянул его на морское дно, то брашпиль выбирал его обратно, а звенья, лишенные самостоятельности, только раздражающе лязгали и громыхали.
На трибуне появилась новая фигура — боцманмат Хрущев. Я никак не ожидал, чтобы этот человек выступил против меня. Я знал его как ретивого службиста, хитрого и злого, подхалимствующего перед начальством. Это был высокий парень, сильный и гибкий. Достаточно бывало бровью повести, — он уже знал, что нужно делать. Когда он поднялся на опрокинутый ящик, я посмотрел на его лицо, властное, в короткой рыжей щетине, отливающей красною медью. Он отвел круглые, как у совы, глаза в сторону и почти завопил:
— Товарищи, судите меня: я был жесток с матросами, каюсь, как у попа на духу, — многим попадало от меня. Только прошу разобраться вперед: кто был причиной всему этому? С меня спрашивали — я и мурыжил команду. Я приведу маленький пример. Вот стоит рядом со мною наш уважаемый председатель радист Смирнов. Все мы его любим как лучшего товарища. Башка! Справедливый человек! Против него никто худого слова не скажет. А взять его теперь на кого-нибудь толкнуть, так толкнуть, чтобы он тому человеку, скажем, головою зубы выбил. Кто тогда, по-вашему, будет виноват: радист Смирнов или те, кто толкнул его?..