Оно длилось недолго.
Гром грянул, когда Игрек узрел Алевтину, сделанную из плоти и крови. Не призрака и не дух Ведьмы. А ее саму — собственной персоной. Ту самую, что он похоронил. Ту, чью душу он ощутил внутри себя ласковым солнечным шаром.
С лучезарной улыбкой Алевтина направлялась к своему возлюбленному.
Не успев испытать никаких чувств, Долговязый впал в прострацию, превратившись в идиота.
«Это галлюцинация!» — додумался Игрек. Вздохнув с облегчением, он расплылся в широкой придурочной улыбке. Кого в психушке напугаешь глюками! Да к тому же такими приятными, как этот! Жаль, если после укола «Галочки» этот глюк испарится!
— Игрек! Ты мне не рад? — приблизившись к Долговязому, Ведьма опечалилась.
Игрек промолчал. Не совсем еще потерял голову, чтобы с глюками лялякать.
Настроение юноши испортилось, как случалось, когда душа Али покидала его. Склонный к самосозерцанию, Игрек из этого наблюдения сделал следующий вывод: незримая и нематериальная душа для него куда важней зримого глюка.
— Ты не хочешь меня знать? — лицо галлюцинации задергалось, приготовившись заплакать.
От неожиданности он испуганно дернулся — не ждал, что прикосновение глюка будет вполне материальным.
Иллюзорная Алевтина снова вцепилась тонкими, сильными пальцами в плечо Игрека — до боли.
— Это мне кажется! — вслух попытался себя убедить Долговязый.
— Игрек! — чуть не плача, прикрикнул на психа глюк. — Ты совсем, что ль, свихнулся!
По представлениям Игрека, галлюцинация должна была бы вести себя иначе. Ублажать психа, который ее создал.
— Ты не веришь, что это я? — допытывалась Ведьма. — Хочешь, я тебе расскажу то, что должны знать только мы с тобой?
С дурацкой улыбкой Долговязый помотал головой.
— Ты знаешь то, что знаю я.
— Почему?
— Потому что ты — это я.
— Я — это я! — обиделась Ведьма.
Игрек с сожалением вздохнул.
— Я тебя похоронил.
— А я ожила и вылезла из могилы.
— Так не бывает! — с грустью сообщил обитатель дурдома, где бывало все, чего никогда не бывает.
— А бывает так, что в твою могилу кого-то еще подселяют?
— Всю дорогу!
— Меня откопали, и я появилась на божий свет.
Игреку очень не хотелось верить в эту ахинею, но он принял услышанное всей душой. На всякий случай задал совершенно бессмысленный контрольный вопрос:
— Кто же ты такая?
И услышал возмущенный ответ:
— Как это кто! Ирина, конечно!
— Алевтина, ты не в себе!
Игрек уставился на удивительное создание во все глаза. Нет, это не глюк. Это безумная реальность.
— Посмотри на себя в зеркало!
Создание немедленно позаимствовало зеркальце у Кукушки.
Та хотела покуковать воскресшей Алевтине, но вместо пророчества у нее получилась только беззвучная икота.
* * *
Смутное, розовое облачко лица, виденное Ириной мимоходом в тусклом больничном зеркале, обрело четкие очертания.
Из дамского зеркальца на Ирину очумело уставилась Алевтина.
— У вас нет другого зеркала?
— Все такие!
Пришла пора балерине задаться сакраментальным вопросом: кто я такая?
Ответа на него кроха не знала.
Впрочем, она и Ириной быть перестала, и крохой…
Руки — ноги тоже были чужими… Мутант какой-то…
Тут же в больничном дворе Ирина попыталась сделать простенькое балетное па. И свалилась на землю.
Конечности стали чужими. Неуклюжими. Длинными. Ирина думала, что отлежала их в гробу — не самое удобное лежбище. Нет, произошла подмена.
Ирина узнала столь любимые ей руки Ведьмы… И ноги…
Наверно, и то, что между ног… И между рук…
Бывшая балерина осторожно ощупала свою грудь.
Всю дорогу до больницы она чувствовала дразнящую внутреннюю щекотку от радостного предчувствия: сиськи в могиле выросли. Ирина боялась даже потрогать свои мальчишеские соски. Приятная тяжесть в груди заставляла ее чувствовать себя женщиной. Для балета, конечно, коровье вымя ни к чему, но до этого Ирине еще далеко…
Так же, как и до балета.
На душевнобольных балетные экзерсисы Алевтины произвели приятное впечатление. Игрека же все, что происходило с его возлюбленной, ужаснуло.
А саму Ирину ошарашило.
* * *
Игрек наблюдал за Алевтиной издалека, понимая, что пребывание в могиле невероятно изменило ее.
Внешне все осталось, ка было, а с головой стало совсем плохо…
Впрочем, и у самого Игрека с головой были свои проблемы.
Больше всего Долговязого удручала не помятая, ка из-под автобуса, наружность его избранницы. И даже не сладковатый трупный запах, исходивший от нее, и не севший, трескучий голос… С этими недостатками Игрек знал, как бороться: закрыть глаза (себе), заткнуть уши (тоже себе) и не дышать.
Но что тогда останется от присутствия любимой — если ее не видеть, не слышать, не обонять?
Она исчезнет.
Почему Игрек блаженствовал, пока не появилась особа, так похожая на Алевтину? Если поверить умалишенному Мухе, к Игреку явилась родная душа. Конечно, Алевтинина.
Невидимка, с которой Игрек был наедине, пока не заявилась эта Алевтина, давала ему блаженство, хотя ту Алевтину он тоже не видел, не слышал и не чуял носом.
Эту Алевтину можно было еще потрогать, для женщины очень ценное качество. Но та, неощутимая руками Ведьма вызывала у дылды куда больше любовного воодушевления, чем это физическое тело.
Именно в таких словах Игрек и подумал о плоти любимого существа: физическое тело — Неужто все эти невидимые глазу метаморфозы произошли с Ведьмой только из‑за пребывания в могиле?
Или на нее подействовала еще и измена Игрека?
Игрек понимал, что сейчас не время оправдываться перед смятенной женщиной в любовных похождениях. Но не удержался от покаяния.
— Я изменил тебе. С Ириной.
Алевтина уловила сказанное самым краешком спутанного сознания.
— Ты меня вспомнил… Я тебе изменила… С Алевтиной…
— Алевтина, я тебе изменил с Ириной.
— Ирина тебе изменила с Алевтиной… Алевтина тебе изменила с Ириной…
Расстройство сознания любимой женщины было налицо, но убивало Игрека отсутствие у нее незримого и неуловимого: ауры — того, что делало его счастливым.
* * *
Душевнобольные с ликованием приветствовали Алевтину. Радость их объяснялась не только любовью к Ведьме, но и к тому приятному обстоятельству, что можно, оказывается, помереть, отмучиться на похоронах, лечь в могилу… И, как ни в чем не бывало, вновь появиться в Воробьевке.
Многие психи не видели в этом ничего удивительного, они считали, что так всегда и бывает.
Особенно веселились пессимисты, подверженные тяжелым депрессиям, — тем мерещилось, что после похорон земная жизнь кончается.
Воскрешение Алевтины убедило черных меланхоликов в том, что их болезнь поддается лечению.
* * *
— О, Алевтина! Какими судьбами?
— В гробу ты так хорошо выглядела!
— И сейчас неплохо…
— Но в гробу лучше. Ты была такая интересная!
— В гробу все такие нарядные! Торжественные!
— Алевтина, я тебе советую, когда в другой раз будешь хорониться, не надевай ты это черное платье… Тебе твое бутылочного цвета больше идет… Такое веселенькое!
— Тина, как тебе под землей?
— Чертей видала?
— Может, ты от них и сбежала?
— Много наших в преисподней?
— Псих! Ведьма не была в преисподней, замерзла в своей могиле и вылезла!
— Людей надо в шубах хоронить!
— С электроприборами!
— И с подходящими мужиками!
— Нет, с бабами!
В дальнейшем беседа, ка водится в Воробьевке, приняла сексуальную окраску. Причем вопросы, которые были изложены в определенной последовательности, в действительности прозвучали все одновременно, в один голос. На этом возбужденный галдеж в Воробьевском саду только разгорелся. Все душевнобольные беспрепятственно выражали свои эмоции. Никто никому в этом бедламе не мешал.