– О нет! – Клэр закрывает глаза.
– Это правда.
– Но ты был там… а, ты был слишком маленький!
– Нет, не был, сталь врезалась в мое сиденье прямо там, где должен был быть мой лоб. У меня шрам остался в том месте, куда попал лист. – Я показываю Клэр шрам. – Шапка порвалась. Полиция не поняла, что случилось. Вся моя одежда была в машине, на сиденье и на полу, а меня нашли абсолютно голым у дороги.
– Ты переместился во времени.
– Да. Я исчез. – Секунду мы молчим. – Это случилось со мной всего во второй раз. Я понятия не имел, что происходит. Я видел, как мы врезаемся в грузовик, и потом оказался в больнице. На самом деле со мной ничего не случилось, просто шок был.
– Как… почему это случилось, что думаешь?
– Стресс, неподдельный страх. Думаю, мой организм прореагировал единственным возможным для него образом.
– И… – Клэр поворачивает ко мне лицо, грустное и взволнованное.
– Да… Мама погибла, а я – нет. Передняя половина «форда» смялась, руль проломил маме грудь, голова отлетела через выбитое ветровое стекло в грузовик, и крови было просто море. Парень в «корвете» не получил ни царапины. Водитель грузовика вылез из кабины посмотреть, что случилось, увидел маму, упал на дорогу в обморок, и его переехал школьный автобус, водитель которого не видел тела на асфальте, уставившись на аварию. У водителя грузовика обе ноги были переломаны. А я в то время отсутствовал – десять минут и сорок семь секунд. Я не помню, где я был. Может, для меня прошла секунда-другая. Движение замерло окончательно. Машины «скорой помощи» пытались подъехать с трех различных направлений и не могли добраться до нас полчаса. Врачи подбежали пешком. Я очутился на обочине. Единственный человек, который видел, как я появился, была маленькая девочка; она сидела на заднем сиденье большого зеленого «шевроле». У нее рот открылся, и она просто таращилась на меня, не сводя глаз.
– Но… Генри, ты же… ты говорил, что ничего не помнишь. Как же ты узнал? Ну, про десять минут сорок семь секунд? Откуда такая точность?
Я молчу, подыскивая правильные слова, чтобы объяснить.
– Ты знаешь о гравитации, да? Чем что-то больше, чем больше масса, тем сильнее действует притяжение. Большие вещи притягивают маленькие, и они вращаются вокруг как по орбите?
– Да…
– Мама умирает… это центр всего… все вращается вокруг… Я думаю об этом – и я попадаю в этот момент. Снова и снова. Если попадешь туда, если зависнешь над всей сценой аварии, разглядишь каждую деталь, всех людей, машины, деревья, сугробы – если сумеешь рассмотреть абсолютно все, то увидишь меня. Я в машинах, за кустами, на мосту, на дереве. Я видел это со всех углов, я даже участвовал в том, что было дальше: позвонил в аэропорт с ближайшей заправки, попросил, чтобы моему отцу сразу же сказали ехать в больницу. Я сидел в приемной больницы и видел, как отец пришел за мной. Он серый и опустошенный. Я шел по обочине, ждал, когда появлюсь, накрывал одеялом свои худые плечи. Я смотрел в свое маленькое непонимающее лицо, и я думал… думал…
Я начинаю плакать. Клэр обнимает меня, и я плачу беззвучно, уткнувшись в ее обтянутую мохеровым свитером грудь.
– Что? Генри, что?
– Я думал: «Я тоже должен был умереть».
Мы сидим в обнимку. Я постепенно прихожу в себя. Свитер Клэр испорчен. Она идет в прачечную комнату и возвращается в белой полиэфирной блузке, в которой Алисия играет камерную музыку. Алисии всего четырнадцать, но она уже выше и полнее Клэр. Я смотрю на Клэр, стоящую передо мной, и жалею, что оказался тут, испортил ей Рождество.
– Извини, Клэр. Я не хотел все это на тебя свалить. Просто Рождество – это… трудно.
– О Генри! Я так рада, что ты здесь, хорошо, что ты рассказал мне, – в смысле, знаешь, ты приходишь ниоткуда и потом исчезаешь, и если я что-то знаю о тебе, о твоей жизни, ты кажешься… реальнее. Даже ужасные вещи… Мне нужно знать все, что ты хочешь рассказать мне.
Алисия из дома зовет Клэр. Ей пора возвращаться к семье, отмечать Рождество. Я встаю, мы осторожно целуемся, Клэр кричит: «Иду!» – улыбается мне и взбегает по ступеням. Я подпираю дверь стулом и устраиваюсь на долгую ночь.
Канун Рождества, часть вторая
24 декабря 1988 года, суббота
(Генри 25)
ГЕНРИ: Я звоню отцу и спрашиваю, хочет ли он, чтобы я приехал на ужин после дневного рождественского концерта. Он делает неискреннюю попытку обрадоваться, но я, к его облегчению, отмазываюсь. В этом году Официальный День Траура семьи Детамбль пройдет в разных местах. Миссис Ким уехала в Корею навестить сестру; я поливаю ее цветы и забираю почту. Я звоню Ингрид Кармайкл и предлагаю встретиться, и она мне напоминает, довольно жестко, что сегодня канун Рождества и у некоторых людей есть семьи, с которыми нужно считаться. Я пробегаю взглядом страницы записной книжки. В городе никого не осталось или остались, но разбрелись по родственникам. Нужно было поехать к бабушке с дедушкой. Тут вспоминаю, что они во Флориде. Почти три часа дня, лавки начинают закрываться. «У Эла» покупаю бутылку шнапса и запихиваю ее в карман пальто. Потом запрыгиваю в вагон метро на Белмонт и еду по центру города. День серый и холодный. В вагоне довольно свободно, едут в основном родители с детьми, смотреть на рождественские окна «Маршалла Филда» и докупать что-то в последний момент в «Уотер-Тауэр-Плейс». Схожу на Рэндольф и иду на восток к Грант-парку. Ненадолго останавливаюсь на мосту над железной дорогой, пью и иду к катку. Катаются несколько парочек и маленькие дети. Дети гоняются друг за другом, пробуют кататься спиной вперед и выписывают восьмерки. В окошке выдачи мне находят коньки более или менее моего размера, и я тоже выхожу на лед. Катаюсь по периметру катка, гладко и стараясь ни о чем не думать. Повтор, движение, баланс, холодный воздух. Хорошо. Солнце садится. Я катаюсь час или около того, потом сдаю коньки, натягиваю ботинки и ухожу.
Я иду на запад по Рэндольф, на юг по Мичиган-авеню, мимо Института искусств. Львы украшены рождественскими гирляндами. Иду по Коламбус-драйв. Грант-парк пуст, только вороны важно вышагивают и кружатся в сумерках над синим снегом. Фонари окрашивают небо над головой оранжевым; над озером небо насыщенного синего цвета. Я стою у Букингемского фонтана, пока холод не становится невыносимым, смотрю на чаек, как они кружатся и пикируют, дерутся из-за брошенной им буханки хлеба. Конные полицейские медленно объезжают фонтан по кругу и спокойно отправляются дальше, в южную часть парка.
Я иду. Ботинки промокли, и, несмотря на несколько свитеров, пальто немного тонковато для понижающейся температуры. Жира на мне мало; с ноября по апрель я стабильно мерзну. Иду по Харрисон, к Стейт-стрит. Прохожу Пасифик-Гарден-Мишн, вокруг которого, в поисках тепла и еды, собрались нищие. Интересно, что у них на обед? А что-нибудь рождественское для них устраивается? Проезжает несколько машин. Часов у меня нет, но думаю, сейчас около семи. Недавно я заметил, что у меня другое ощущение времени; мне кажется, что оно течет медленнее, чем на самом деле. Для меня вечер – это как сутки; поездка в метро может быть эпическим путешествием. Сегодня состояние сносное. Я сегодня умудрился бо́льшую часть дня особенно не думать о маме, об аварии, обо всем этом… но сейчас, вечером, пока гулял, все это нагнало меня.
Я понимаю, что хочу есть. Алкоголь выветрился. Я почти у «Адама» и, мысленно подсчитав имеющиеся при себе наличные, решаю потратиться на ужин в «Бергхоффе», достопочтенном немецком ресторане, славящемся своим отменным пивом.
Здесь тепло и шумно. Людей довольно много, кто-то ест, кто-то стоит в очереди. Легендарные официанты «Бергхоффа» важно проносятся от кухни к столикам. Стою в очереди среди оживленных семейств и парочек. Оттаиваю. Наконец меня проводят к маленькому столику в главном зале, у стены. Заказываю темное пиво и тарелку утиных колбасок со специями. Приносят заказ, начинаю медленно есть. Подбираю весь хлеб, думая о том, что обеда сегодня не упомню. Это хорошо, я забочусь о себе, я не дурак, я вспомнил, что нужно поужинать. Откидываюсь на стуле и обозреваю зал. Под высоким потолком, темными филенками и фресками с лодками обедают пары среднего возраста. Они весь вечер ходили по магазинам или слушали симфонию и теперь радостно разговаривают о купленных подарках, своих близких, билетах на самолет, ужине, Моцарте. Мне ужасно хочется попасть сегодня на симфонию, но вечером ничего нет. Наверное, отец сейчас возвращается домой из Оркестр-холла. Я бы сел на самый верхний ряд самого верхнего балкона (с акустической точки зрения – лучшее место) и слушал бы «Песнь о земле», или Бетховена, или что-нибудь такое же не рождественское. Хорошо бы. Может, на следующее Рождество. Внезапно все рождественские праздники выстраиваются передо мною в ряд, и все их нужно пережить. Меня затапливает отчаяние. Нет. На секунду хочется, чтобы время унесло меня отсюда в какой-нибудь более легкий день. Но потом мне становится стыдно за трусливую мысль избежать грусти; мертвым нужно, чтобы мы их помнили, даже если это съедает нас, даже если мы всего лишь можем повторять: «Прости», пока это не потеряет какой-либо смысл. Я не хочу омрачать этот теплый праздничный ресторан грустью, когда в следующий раз окажусь здесь с бабушкой и дедушкой, поэтому расплачиваюсь и ухожу.