Филипп Васильевич опорожнил стаканчик «Золотистой», рассмотрел этикетку на бутылке и хмыкнул:
— Это что, у вас в городе только этот одеколон пьют?
Иван рассмеялся:
— Да нет… Это я у нас на вокзале в буфете прихватил. Покрепче не оказалось.
Филипп Васильевич поднял над головой длинные руки:
— Мать, подай-ка нашей русской! И эту… душегубку свою!
На стол поставили пузатую бутыль румяной вишневой наливки.
— Да что уж ты, отец, так-то! Наливочка душистая, душелюбная… Отведайте! И, право, про водочку-то я и забыла.
Иван заглядывал Наталье в ее прямо-таки лучистые, счастливые глаза, радовался, когда она мягкой ладошкой поглаживала его по щеке и, кивнув на стакан, полный «душегубки», услышал ее такой домашний, уютный заговорщицкий смех. Разговор теперь пошел вразнобой, а тесть все подливал и подливал и задавал вопросы.
Филипп Васильевич допытывался:
— Машиной какой не обзавелся?
— Пока только экскаватором! Очереди три года ждать.
Тесть поднял опять над собой руки. Стало тихо. Вытер и расправил усы, объявил:
— Все! Больше — ни капли! Слышу звоночек.
Теща рассмеялась:
— Сегодня можно и без звоночка обойтись!
— Н-нет! У меня закон: как звоночек прозвенит, так и приказ — довольно! Баланс! Организм на страже! Ставь печать и подпишись!
Филипп Васильевич досадливо крякнул, пошарил вокруг себя, но, ничего не найдя, зачем-то надел очки. Глаза его сразу торжественно заблестели, и он махнул рукой:
— Вот слушай-ка, что я вычитал! Получает царь Петр Великий бумажку, а в ней прописано… В тысяча семьсот двадцать первом году. «Дорогой мой царь Петр Лексеич. Уж наша Сибирь подарок тебе вознесла. Могутное кладбище горючих камней, кои лучезарно согреют Россию-матушку. Извозом пущу те уголья тебе на провер. Обереги извозщиков. К сему крестьянин крепостной Михайло Волков!»
Тесть заулыбался, довольный, словно это он сам открыл в Сибири Кузнецкий угольный бассейн, и, забыв про звоночек, налил рюмку водки.
— И берг-коллегия доложила Петру: мол, находка весьма ценна! А теперь и памятник Волкову поставлен. Выпьем за Волкова и за нашу землю! Вот ведь какой герой был!
Иван чокнулся с Филиппом Васильевичем, но пить не стал — не хотелось. Так и одуреть можно. Перед глазами встали карьеры горы Железной, его обжитой экскаватор, послышался чугунный скрежет пустых думпкаров. Сердце томительно екнуло. Да, кончится ведь через несколько лет его гора-горушка.
— А еще что я вычитал. — Тесть хитро прищурился. — Слышал я, что гора Железная у вас… того… кончается. Настанет конец — куда вы?
Пылаев нахмурился, подумал, как это тесть сумел угадать его мысли. Да-а, Филипп Васильевич не так-то прост. Лукав и умен, но, не желая посвящать тестя в свое сокровенное, равнодушно проговорил: «На мой век хватит! Еще останется». — И откинулся глыбой спины на стул. Ему хотелось возражать, доказывая самому себе, что Железная никогда не иссякнет, что еще не изведаны ее кладовые, но он остановился, посчитав себя не вправе решать за Железную, тем более что он и сам не знал, сколько руды в ее могучей утробе и на сколько лет ее хватит. А самым главным было то, что об этом после того, как изрядно выпили, не совсем удобно говорить. И вообще гор железных по всей стране — навалом!
Он тронул Наталью за плечо:
— Пойду на своем диване поваляюсь.
И кивнул погрустневшему Филиппу Васильевичу:
— А о Железной мы еще наговоримся!
На душе было муторно. Он уносил с собой в сон щемящую боль оттого, что, кроме привета и обильного угощения, родственного в этом доме ничего не было, и ему сейчас казалось, будто он с женой приехал к кому-то просто в гости.
Сон приходил медленно. В голове гудели колокола, и Пылаев то возносился, то проваливался куда-то. Он ворочался, взбивая подушку, потом улегся поудобнее, и в закрытых глазах неслышно загремели цветные грома. Опять он летел в самолете, но уже навстречу сияющей вдали хвостатой молнии, и, когда она разорвалась перед самым лицом, самолет ухнул вниз и развалился, а он оказался один около своей Железной горы, в мрачной бездне карьера, где вокруг, куда ни ступи, навалом огромные глыбы руды, которой хватит на всю жизнь. И Наталью он увидел в этом сне. Она стояла на вершине горы, вся в белом сиянии, и звала его, протянув руки над бездной. Он подумал: «А-а! Это я привел ее показать место, где работаю. Я сейчас!»
По рудным глыбам были разложены букеты цветов, он стал собирать их в охапку и, крича: «Я сейчас! Доберусь до тебя! Доберусь! Только ты не уходи! Подожди!» — стал подниматься по ступеням карьера с цветами в руках на вершину, навстречу Наталье.
Проснулся он неожиданно. Проморгавшись, взял руки Натальи в свои руки и, вздохнув облегченно, ткнулся головой в ее теплую грудь.
Комната была погружена в темноту и тишину.
Наталья стояла перед ним в белой ночной рубашке и гладила его спутанные вихры.
— Ну ты и кричал! Как ты себя чувствуешь?
— Нормально.
— Тебе нравится здесь?
— Боюсь, закормят… А я тебя во сне видел.
— Кричал-то от страха, что ли? Меня испугался?
— Нет. Потерять боялся. К тебе бежал.
Наталья развязала волосы, распустила их по плечам и рассмеялась тихо:
— Ударим завтра по кино?!
В ее лице ничего не было хитрого. Просто она видела, как он метался во сне, и сейчас хотела отвлечь его, успокоить. Он удивился: «Ударим! Это мое словечко!»
По каким еще целям ударять все эти многие дни, которые придется прожить в городе? Лыжи, карты, шахматы, кино, походы по родственникам… И ко всему прочему ребяческое тайное желание: собраться как-нибудь и смотаться в Тукан, на их знаменитый рудник, сесть в экскаватор, поутюжить карьер и в порядке обмена опытом показать реченским горнякам свой железногорский класс!
Под утро дом содрогнулся: стучали в ворота, дребезжал звонок, зашелся в радостном лае Джек. Внизу за окном заскрипели ворота, хлопнули двери и послышался топот каблуков. Иван проснулся и откинул голову на руку, прислушиваясь к шуму и разговору. Когда зазвучал грудной, сочный, со смехом голос Панны, сердце его вздрогнуло.
— А мы первым автобусом! Мороз-воевода! Сереженька, ушки не отморозил? Славно погостили! Не отпали уши?
Раздался звонкий мальчишеский и предупредительный возглас Марии Андреевны:
— Тише вы! Гостей разбудите!
Внизу приутихли и перешли на шепот:
— Кто приехал? Наташка? С Ваней? О-о! Разбудим!
«Придется вставать. Все в сборе! Теперь не уснешь». Иван взглянул на жену, на ее детский румянец, на то, как она потянулась в постели и в полусне зажмурилась от истомы, и, поднявшись, стал быстро одеваться.
По лестнице, что вела в верхние комнаты, застучали каблуки — лестница запела. Паня, в желтом цветастом платье, раздвинула портьеры и, приостановив дыхание, сказала:
— А вот и мы! Привет!
И Пылаев встретился с ее глазами. «Подобрела. И глаза стали круглее, темнее. Задумчивее, что ли…»
Он подошел к ней и протянул руку:
— Здравствуй, Паня! Как я рад, сестра!
— Не сестра, а свояченица! — Панна рассмеялась и положила руки на живот. Было заметно, что она беременна.
«Значит, приземлилась уже. Не летаешь жар-птицей?!» Похвалил лукаво:
— А ты поправилась!
Она вспыхнула, залилась румянцем, присвистнула, обрадованно схватив руками его за щеки, неожиданно влепила ему далеко не родственный поцелуй и выпалила:
— А ты серьезный такой стал! Старожен!
— Это кто моего мужа целует? — подала нарочито гневный голос Наталья, облокотившись на подушку.
— Ой! Когда вы уехали, я была такой психованной, такой психованной, будто с лету на землю падаю. А сейчас я вам мужа своего покажу!
И, крикнув вниз: «Сереженька! Сюда!» — бросилась к сестре. Они припали друг к другу, взвизгнули обе, оплелись и заплакали, как сироты.
Иван засмеялся, недоумевая, с чего они зарыдали, вроде раньше-то и подругами особенно не были, наверное, оттого, что сейчас у них судьба поровну — обе замужем, а голосят они просто для утешения: мол, все равно теперь жизнь пропащая.