Она покликала кота:
— Где ты, уважаемый?!
Уважаемый развалился на теплей крышке недавно выключенного телевизора, спит — не спит, подмигивая желтыми светлячками глаз темноте. Устал — насмотрелся вдоволь документальных фильмов про леса и горы, нафыркался, когда на экране в закутке из веревок боксеры лупили друг дружку по головам, словно понимал что.
Степанида Егоровна включила свет. Сирень в окнах и голубые мечи на полу сразу погасли. Кот мягко шлепнулся на ковер, медвежонком прошелся и тепло притулился к ногам.
Ничего пока не случилось. Только вот на круглом столе, припечатавшись к цветастой скатерти, тревожно белел прилетевший издалека листок постылого письма.
«…И ты меня не отчитывай, как прежде, словно и в семье и в доме нашем ты председатель. В конторе — ты власть, и я тебя уважал наравне со всеми, а в доме и в семье — я председатель, я — хозяин.
Ты этого допустить не могла, держала свой фасон, руководила почем зря, развивала свой культ личности… Эх, Степа! Детей мы нарожали хороших, все в умных и почетных ходят, и, когда они поразъехались от нас в городские начальники, я — тоже, чтобы не быть под твоим началом.
Развода я тебе не давал, дом на меня записан — сам строил. А возвращаюсь я потому, что есть у нас с тобой еще Таечка, последыш. Она, чать, уже невеста, надо нам и ее по жизни определить. А там руководи мною по своему настроению сколько хочешь. О себе скажу: жил я скромно, много понастроил и домов, и дворцов, и ферм, и зернохранилищ.
Ты хотела, чтобы я рос с тобою вровень, а я — просто плотник, и это дело люблю. Считай, что был я в длительной командировке…»
Где-то за окнами в ночи погудывал невидимый самолет, словно шмель.
Степанида Егоровна прислушалась: ночь гудела, луна гудела. Звук нарастал… Ей вдруг представилось, что там, наверху, внутри этого гула, в большом самолете летит в ночь, в самую ее середину, с пилой и рубанком в обеих руках, Артем Иванович, непутевый и неприкаянный муж.
Хоть и почудилось, а сердце чуть екнуло, как вздохнуло. Окна перестали позванивать, самолет пролетел, растаял, исчез где-то вверху, словно залетел за небо. И она услышала, как гулко в груди колотится сердце, а щеки обволакивает лором.
Все теперь связывалось с его приездом. А мало у нее на душе забот и всяческих волнений?! Как-то теперь повернется новая совместная жизнь?! Ведь дочь Таюшу не разделишь… Отец он ей. Намыкался за десять лет по белу свету, выискался… Теперь, чать, и не узнает Таеньку. Девушка, что и говорить, справная вымахала, здоровьем налилась, румянец на обе щеки, словно с зарею в обнимку спала…
Приезд мужа, дочь на выданье, неурядицы с весенним севом — все это уже не забота, а тревога, печаль, боль около самого сердца. Да и то сказать, жестоко задел муженек, несравненный Артем Иванович, женскую гордость, как в душу плюнул.
Степанида Егоровна вздохнула и остро почувствовала: кольнуло иглой сердце, затрепыхалось оно тяжелой птицей, а потом вдруг тишина в груди настала такая, хоть криком кричи, вроде провалилось сердце куда-то или его совсем и не было.
«Ну вот, расквасилась! Прошибло бабьей слезой!» — зло упрекнула она себя, присела на стул, локтем закрыла письмо мужа, осторожно ладонью провела по вискам и сидела так, не шевелясь, радостно отмечая, что сердце наладилось стучать по-здоровому, как раньше.
Вспомнилась мать.
Давно это было, но помнится ясно, с отрадою, как прибегала к матери с девчоночьими обидами, голосила, уткнувшись в подол, потом затихала под ласковыми горячими жесткими материнскими руками.
Всю жизнь матушка в маетной работе да в суматохе домашней провела. Шутка сказать: сыновей и дочерей двенадцать ртов. Бывало, напашется за день, намолится за ночь, а там и рассвет уж. Опять же утречком поклон земле и сызнова за плуг… Единственным утешением были дети горластые да бог.
Степанида Егоровна видит скорбный лик незабвенной матери своей, видит, как она стучит острыми коленками об пол, бухнувшись на поклоны в угол перед образами всех святых, как провинившаяся. И слышит Степанида Егоровна неистово жалкий голос ее, скороговоркой шепчущий вечерние молитвы:
«Хлеб наш насущный даждь нам днесь: и остави нам долги наша…»
Это из двенадцати псалмов. «Отче наш». «Ангел божий, хранителю мой святой, живот мой соблюди во страхе Христа бога: ум мой утверди во истинном пути…»
Это канон на ангела-хранителя.
«Получу от Христа бога великую милость».
А это уж и забыла, откуда и кому шептала матушка.
Незадолго до смерти спросила ее: «Мама, неужели в бога веришь?» Ответила: «Верила, пока жизнь в бедности да в тяжелых трудах была. А теперь… что ж. Все вы в люди вышли. Да и нищенство у нас у всех завершилось…»
Степанида Егоровна встала, досадуя на себя, что накатила нежная грусть на душу, нервно прошагала, успокаиваясь и понимая, что так с нею случается в минуты слабости, в минуты горести, а может быть, просто усталости, но это бывает иногда, только когда вспоминает она о матери.
«Я вот не молюсь, а борюсь… Нищенство давно окончилось. А теперь каждого колхозника необходимо сделать счастливым! Чтобы человек в нем стал счастливым! А как — счастливым?!»
Степанида Егоровна поежилась от холодного ветерка, продувавшего лохматые ветви сирени, обхватила себя руками и самой себе продолжила командирскую справедливую мысль: «А так… Снять с него все лишние заботы, от которых он стареет и стареет каждый день, кроме одной — землю беречь, да с отрадою на душе ее обиходить, а там и порадоваться плодам налитым, богатому хлебному урожаю. Глядишь — человек-то и счастлив, силу с гордостью в себе чувствует».
Снова назойливо защелкал соловей, зашелся в самозабвенном упоении своей песней. Он отвлекал, мешал думать.
— И ведь не радио, не выключишь! — улыбнувшись, подосадовала она и вдруг почему-то представила: вернется с гулянья, дочь и обрадует: мол, мама, я выхожу замуж и ты мне не перечь. Так и она сама, Степанида Егоровна, когда-то сказала матушке.
Но успокоилась: «Рано еще. Пусть подышит вволю. Сказать ли ей о письме? Тоже рано».
Подошла к зеркалу.
Чистая зеркальная плита, вделанная во весь рост в шкаф-шифоньер, отражала ее всю: от головы до ног.
Вгляделась в глаза той, второй Степаниды Егоровны, что настороженно и оценивающе и грустно присматривалась к ней и беззвучно шевелила полными красивыми губами, будто хотела сказать ей нечто умное и важное.
Мол, постарела, голубушка… На висках седина как припечатана, меж крылатых бровей уперлась в белый округлый лоб вертикальная морщинка, словно мысль какая застыла, — не стереть. Щеки, плотные, светлые, сдвинули лучики-морщинки к черным молодым еще глазам, не утратившим лукавого блеска. Фигура-то хоть и отяжелела, словно жизнью налилась, но еще статная, и грудь высокая дышит ровно…
Да нет, не постарела, пожалуй. Просто во всем обличье — прошедшие годы. Обратилась вслух к отражению, вспомнив чьи-то стихи:
Годы, как кольца на старой сосне.
И седина наяву — не во сне.
Да, годы… До полвека — двух весен не хватает. А так ничего еще, могутная. Хоть сызнова семью рожай! Провела рукой по голове, раскрутила узел на затылке и стала с тайной женской усмешкой расчесывать волосы на ночь. Действительно, как волны, только черные… Бывало, начнет так-то вот прихорашиваться — Артем Иванович, муженек, тут как тут. Обнимет, дурачится, мешает, косы гладит, щекочет. Рассердишься, а все равно приятно. И обоих в зеркало видно. И сейчас повиделось его лицо и весь он, рядом… Но рядом никого, кроме ее самой, будто заслонила плечом.
Первенец-то полковник теперь, все в армии живет. На фотографии чуть не в обнимку с круглой ракетой. Серьезный, весь в Артемушку — такой же скуластый и черноволосый. Еще двое — в больших городах, на заводах инженерят. А Таечка… при ней синичкой прилепилась. Любима дочь!