Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Такими нитями-струнами звучат и воспоминания о нем.

Аксенов всё никак не мог вспомнить, когда точно и на чьей кухне он впервые увидел Окуджаву: нога на стуле, гитара – на колене. Потом в Питере – дома у Владимира Венгерова.

На углу у старой булочной,
Там, где лето пыль метет,
В синей маечке-футболочке
Комсомолочка идет…
За окном все дождик тенькает,
Там ненастье – во дворе…
Но привычно пальцы тонкие
Прикоснулись к кобуре…

«Это о моей маме», – пояснил Булат. Аксенов отошел в угол – справиться с тем, что зовут «комком в горле». В строках песни он увидел лицо своей матери.

После будет много встреч, запланированных и случайных. «1961-й… в Питере. Налетаю на Булата с невестой Олей Арцимович. В ресторане он говорит мне почему-то шепотом: "Ты представляешь, она физик!"» А вот осень 1968-го – «Ростов-на-Дону. Мы с ним "вдвоем спина к спине у мачты" – во Дворце спорта перед многочисленной враждебной массой ленинского комсомола. <…> Провокационные выкрики о Чехословакии. Булат спокойно заявляет: "Ввод войск был непростительной ошибкой!"» А вот май 1969-го, на террасе Дома творчества в Ялте. Булат вдруг говорит Василию: «Сегодня мне сорок пять лет. Не могу себе этого представить!» Внезапно появившаяся Белла сообщает, что, по точным сведениям, предыдущее поколение писателей закопало в саду несколько бутылок шампанского. Ищут. И, конечно, находят.

А вот – через двадцать лет – Окуджава в Вашингтоне, поет в Смитсоновском институте для духовной элиты округа Колумбия, а изгнаннику Аксенову кажется, что для него одного.

Он высоко ценил нежность стихов Окуджавы, высоту его жизни. Просторная душа Аксенова вмещала и футуристический полет Вознесенского, и коммунарский напор Евтушенко, и хрупкость Ахмадулиной, и исповедальную грубоватость Гладилина, и морскую лиричность Поженяна, и, и… И он был верен дружбе, как своему любимому джазу.

9

В 1962-м в Москве открылось первое молодежное джазовое кафе – легальный клуб полузапретной музыки под крылом горкома комсомола, а точнее – его внештатных инструкторов, которые, пишет Козлов, порой использовали свой ранг как «прикрытие для хороших дел».

Это многое объясняет. Власти и официальной культуре джаз, как большое трансграничное, глобальное искусство, а не эстрадная забава, остался чужд, но, возможно, инициаторам проекта джаз-кафе удалось убедить дальновидных людей в руководстве, что это отличный способ, с одной стороны – «выпустить пар», а с другой – быть в курсе увлечений юношества. Ведь музыка – лишь часть молодежной субкультуры. Ведь там же всё: и абстрактная живопись, и западная литература, и советский самиздат! То есть у структур идеологического контроля были в этом деле свои мотивы, а у музыкантов и любителей джаза – свои.

Они всё понимали, но подыгрывали власти. Уж больно тяжко было сидеть в полуподполье. А тут – шанс выйти на поверхность. Доказать серьезность своего искусства. И это удалось. Спасибо комсомольскому активу, музыкантам и «неравнодушным юношам и девушкам»: открылись кафе «Молодежное», «Аэлита» и «Синяя птица».

Они стали наследниками экспериментального джаз-клуба в ДК Энергетиков на Раушской набережной, где выступления комментировали Алексей Баташев и Леонид Переверзев.

Потом пошли фестивали, гастроли по стране и за рубежом. Чаще приезжали гости. И не только из социалистической Польши, где имелась богатая джазовая традиция, но и с Запада. Еще во время московского Фестиваля молодежи 1957 года Козлов, говоривший по-английски, рисково наладился выступать с зарубежными джазовыми коллективами – те дивились его игре, а менты принимали за иностранца. А через десять лет, в 1967-м, он вполне легально играл с западными звездами на фестивале в Таллинне, где собрались советские и зарубежные мастера высокого полета. Аксенов напишет об этом в очерке «Простак в мире джаза, или Баллада о тридцати бегемотах».

Джаз стал одним из мостов поверх железного занавеса. А Козлов, которого по праву считают «шестидесятником», – одним из его строителей. Не зря же он стал прототипом (или одним из прототипов) героя «Ожога» Самсона Саблера, в котором годы спустя узнал себя – «вшивого гения», виртуоза, лихого лабуха, шлющего в верзоху тех, кто лажает его импровизацию.

А ведь беспечность напрасна. И даже опасна. Ибо «из гардеробной глядят на него угрюмые глазки чекиста». И не только на него. И не только из гардеробной джазового кафе, которое, конечно, легко принять за аксеновскую метафору их общего оттепельного карнавала. Глядели они и «с вершин», где обитают «небожители», «где не нашими мерками меряют», где творится большая политика. Но они всё равно дудели в свою дудку «прямо в харю старого палача…».

Глава 3

Опала

1

– Сложилось понятие о какой-то «оттепели» – это ловко этот жулик подбросил, Эренбург[60], – поэтому люди при оттепели стали не вникать в это дело… Это всё вопросы идеологии, да какие! Мы считаем идеологией агитацию и пропаганду. Это самое слабое средство. А самое сильное – это то, что живет более долговечно. Оратор закончил свою речь, и затух его голос, а вот книга, кино – они оставляют свой след и являются материальным веществом… <…> Никто за этим не следит, и этот участок фронта неуправляем.

Так сказал Никита Хрущев. Первый секретарь ЦК КПСС. Председатель Совета министров СССР. Казалось – всесильный владыка великой страны со всеми ее боеголовками, недрами, космическими кораблями, трудящимися массами… И где? На заседании президиума ЦК КПСС. И когда? 25 апреля 1963 года. И про что? Про культуру.

А точнее, про конфликтную ситуацию, сложившуюся в ней к тому времени.

Начало ей положил XX съезд КПСС, где Хрущев, к ужасу одних и радости других, развенчал Сталина. Культурная среда разделилась: одни, признав за флаг и парус название повести Ильи Эренбурга «Оттепель», устремились по ручьям либерализации, другие принялись строить запруды. И это понятно: оформленный и усвоенный образ и способ жизни; привычка к страху, оглядке и доносительству как способам выживания, а то и процветания; устоявшийся язык: обороты, штампы, интонации; картина мира, где: вот мы, а вот – злобный и сильный, но обреченный враг; почтение к вождям и их портретам… всё это, собранное вместе и сплетенное в душах множества деятелей искусств старших поколений, – страшная наступательная сила, и одновременно могучий оплот. А каждый на него посягающий представляется личным врагом.

Потому-то издание на Западе романа Пастернака «Доктор Живаго» и вызвало у многих его собратьев по цеху возмущение и агрессию, обращенную в травлю: не смей правила нарушать! Покусился на наш образ жизни? Дадим по рукам. И дали – исключили из Союза писателей.

Это изгнание враз прочертило фронт между теми, для кого наше время было не наше, без сталинских усов, сапог и трубки, кто ждал и желал «большого отката», и теми, кого устраивала либерализация, тихо текущая в оттепельных берегах. Но была и третья группа. Ее не устраивал ни первый, ни второй вариант. Там говорили: мы движемся дальше. И кто ж это были такие? А всё те же Аксенов и коллеги. Голосом Евтушенко они звали за собой молодежь: «Давайте, мальчики!»

Особенно ясно этот призыв зазвучал в 1961 году – после XXII съезда КПСС, когда казалось, что и партия сама уже бесповоротно взяла курс на десталинизацию страны, которая в сознании наивных романтиков подчас склеивалась с обещанием «демократического социализма», «человеческое лицо» которого уже грезилось им где-то за ступенями партийных трибун.

Но всё было далеко не так просто. И это видели наиболее прагматичные и расчетливые из числа «шестидесятников». Например, Евтушенко, прозорливо писавший в 1962 году:

вернуться

60

«Оттепель», повесть Ильи Эренбурга. – В ней еще до XX съезда были метафорически описаны перемены в жизни страны, которых ждали с уходом с политической арены И. В. Сталина. Отсюда пошло название всего периода «либерализации», прежде всего в области культуры.

28
{"b":"205916","o":1}