Куда пошел Цю, ему было неизвестно. Он держал коня и ходил с ним взад и вперед, не имея определенного решения: не то двигаться дальше, не то идти назад. И так, с поводьями в руках, он дошел до места, где причалила ладья, но и сама ладья и гость уже исчезли.
Пэн подумал теперь, что в его поясном мешке[117] совершенно пусто, и при этой мысли ему стало еще тоскливее. А небо уже сильно светлело, и при свете утра он увидел, что на коне лежит небольшой кошелек с накладным узором. Посмотрел, что в нем, и нашел там лана три-четыре. Купил себе поесть и стал терпеливо ждать.
Пэн не заметил, как дело уже подошло к полудню. Тогда он решил, что, пожалуй, лучше всего будет пока что разузнать о Цзюаньнян, а там уже потихоньку можно будет собрать сведения о Цю. Решив так, стал спрашивать, называя всем имя Цзюаньнян, но таковое было никому не известно. Настроение у него стало все хуже, безрадостнее. На следующий день он поехал дальше.
Конь был смирный, хороший. На его счастье, он не хромал и не слабел, но вернулся Пэн домой только через полмесяца.
Когда все трое сели в ладью и поднялись в воздух, мальчик, прислуживавший в кабинете Пэна, пришел в дом, где жила семья, и доложил, что барин исчез, как ангел. В семье стали плакать и причитать: думали, что он уже не вернется. И вдруг Пэн привязал коня и входит в дом… Семья была радостно поражена, столпилась вокруг него, принялась расспрашивать, и наконец-то Пэн рассказал им подробно о всей этой приключившейся с ним небывальщине.
Однако, рассказывая, он подумал, что ведь он вернулся-то в свое село и к своим колодцам один. А вдруг да семья Цю начнет дознаваться, как это так случилось! Ему стало при одной этой мысли страшно, и он запретил своим домашним что-либо распространять.
Во время рассказа Пэн упомянул о том, как у него появился конь. Публика гуртом пошла в конюшню посмотреть на коня, подарок святого чародея. Пришли – а конь вдруг куда-то исчез. Остался только Цю. Он был привязан к яслям соломенною крутенкой.
В крайнем изумлении от этого зрелища, побежали к Пэну, зовя его выйти посмотреть. И Пэн увидел, что Цю стоит, опустив голову в колоду, с лицом, мертвым, как пепел. Пэн задал ему вопрос, тот не ответил, и только два глаза его то открывались, то закрывались. Больше ничего…
Пэн совершено не мог вынести этого зрелища, отвязал Цю и положил его на кровать. А Цю лежал, словно лишившись и души и дыханья. Стали вливать ему суп, вино – он понемногу уже мог глотать. Наконец среди ночи начал слегка оживать и вдруг остро захотел лезть на рундук. Пошли с ним, поддерживая и помогая: он положил там несколько кусков конского кала…
Покормили его еще, попоили – и наконец он смог говорить. Пэн подошел к кровати и стал его подробно расспрашивать.
– Как только мы сошли с ладьи, – рассказывал Цю, – этот самый человек отвел меня поговорить с ним. Мы пришли в какое-то совершенно безлюдное место, и он в шутку хлопнул меня по затылку. И вдруг я потерял сознание, почувствовал томление и свалился с ног. Полежав так ничком, через некоторое время я очнулся, оглянул себя: а я, оказывается, уже стал лошадью. Я все ясно понимал, только не мог говорить… Эта, знаете, история – большое для меня унижение, стыд и срам… В самом деле, нельзя, скажу я вам, доводить об этом до сведения моей семьи… Умоляю вас: не выдавайте меня!
Пэн обещал. Велел заложить повозку с верховым и быстро поехал провожать его домой.
С этих пор Пэн так и не мог забыть своего чувства к Цзюаньнян. И вот прошло еще три года. Воспользовавшись случаем, что муж сестры служил в Янчжоу[118], он направился туда навестить их. В этом городе жил один человек известной семьи, некий Лян, находившийся в связях с Пэнами. Как-то раз он дал обед и пригласил Пэна с ним выпить.
За столом появилось несколько гетер-певиц… Все они подходили и почтительно представлялись гостям. Лян спросил, куда делась Цзюаньнян. Слуги доложили, что она больна. Хозяин разгневался.
– Эта девчонка, – кричал он, – зазналась, цену сама себе вздувает!.. Веревкой связать ее и сюда привести!
Пэн, услыхав имя Цзюаньнян, поразился этим и спросил, кто она такая.
– А это – веселая дама, – сказал хозяин, – певичка. Но она, скажу вам, – первая во всем Гуанлине. Теперь, изволите ли видеть, у нее завелась кое-какая известность, – так, не угодно ли, сейчас уж и зазналась, сейчас уж и неприлично себя ведет!
Пэн решил, что совпадение имени в данных обстоятельствах совершенно случайно. Тем не менее сердце екало тук-тук, и его охватывало нетерпение: страстно захотелось хоть раз на нее взглянуть.
Вскоре пришла и Цзюаньнян. Хозяин обеда принялся ее отчитывать и журить. Пэн внимательно ее рассматривал: так и есть, она самая – та, которую он видел тогда, в середине осени.
– Она, знаете, мне давно знакома, – сказал Пэн хозяину. – Сделайте мне одолжение, простите ее великодушно!
Цзюаньнян тоже пристально посмотрела на Пэна и, по-видимому, тоже была поражена.
Лян не нашел времени во все это вникать, а просто велел всем сейчас же взяться за чарки и действовать.
– А помните ли вы еще, – спросил Пэн, – песню про беспутного молодца или уже забыли?
Цзюаньнян все больше и больше пугалась. Уставилась в Пэна глазами и только по прошествии некоторого времени стала петь известную уже Пэну песню. А он слушал этот голос – и тот так живо ему напомнил ту самую осень!
С вином покончили, и хозяин велел ей услужить гостю в спальне. Пэн схватил ее за руку и сказал:
– Неужели ж наконец-то сегодня происходит наше свиданье, условленное три года тому назад?
Цзюаньнян принялась рассказывать.
– Как-то давно, – говорила она, – я с некоторыми людьми плыла по Западному озеру. Не выпила я и нескольких чарок, как вдруг словно опьянела, и в этом мутном состоянии кем-то была взята под руку и поставлена среди деревни. Вышел мальчик, ввел меня в дом, где за столом сидело трое гостей…
Так вы, сударь, один из них, не правда ли? Затем мы сели в ладью и прибыли на Западное озеро. Там меня через окно вернули обратно. Меня вы нежно-нежно держали за руку… А я потом все время силилась это вспомнить, но говорила себе, что это только сон. Но, между прочим, шелковый платочек явно был при мне, и я, знаете, его все время берегу, как говорится, за десятью прокладками!
Пэн рассказал ей, в свою очередь, как было дело, и оба от удивления только и делали, что вздыхали.
Цзюаньнян припала к нему всем телом на грудь и зарыдала.
– Святой чародей, – говорила она, – уже был нам милым сватом. О сударь, не смотрите на меня как на вихревую пыль, которую можно только бросить, и не переставайте помнить о женщине, живущей в море скорбей и мук!
– Ни дня не прошло, – отвечал ей Пэн, – чтобы у меня из сердца уходило то, что было сказано и условлено тогда в ладье. Если бы ты, милочка, только пожелала, то я не пожалел бы для тебя потоком опорожнить мошну, даже коня продал бы!
На следующий день он довел об этом до сведения Ляна, занял у своего служилого родственника и за тысячу лан вымарал ее из списков гетер. Забрал с собой и приехал с ней домой. Как-то они зашли с нею в его загородный дом. Там она все еще могла узнать, где они в тот год пили.
Писавший эту странную историю скажет так:
Лошадь – и вдруг человек! Надо полагать, что и человек-то был… лошадь!
Да если б он и был настоящей лошадью, было бы, право, жаль, что он не человек!
Подумать только, что и лев, и слон, и журавль, и Пэн[119] – все терпят от плетки и палки[120]… Можно ли сказать, что божественный человек не обошелся с ним еще милостиво и любовно?
Назначить срок в три года… Тоже своеобразная, как говорят, «переправа через море страданий»[121]!