За этот памятный день наградили молодого кирасира Александра Иванова в Тарутинском лагере серебряным крестиком, какой так хотел заслужить Сашка Сурок. И за этот крестик отобрали в числе других на пополнение поредевшей в боях, а более на походе гвардии. Жалко расставаться с товарищами, с рослым карим конем Ершом. Но и то хорошо, что не один едет в незнакомый полк, а с двадцатью еще екатеринославцами и в гвардии сразу попал под начало своему же унтеру Жученкову.
Ложится снег на вытоптанные поля, на черные пожарища деревень, на разъезженную до глубоких ям дорогу. Непрерывно движется по ней русская армия, гонит со своей земли врагов, не давая им передышки. Сотнями лежат у дороги полуголые трупы французов, зарывшихся в золу потухших костров, в туши растерзанных ими палых лошадей. Но и нашим солдатам не сладко: обносились до лохмотьев, месяцами не снимали одежды, не видели бани, не ели горячих щей. Едва бредут под конногвардейцами тощие, понурые кони, обросшие грязной, клочковатой шерстью. И они два месяца ничего не ели, кроме гнилой соломы да солдатского плесневелого сухаря из рук своих ездоков.
На просторных квартирах в Пруссии наконец-то отъелись, отмылись, обмундировались заново, пополнились людьми и лошадьми. А новая трехсоттысячная французская армия уже идет навстречу. И опять поход, опять тянутся полки мимо селений с островерхими кирхами. Как ни берегло начальство гвардию, а осенью этого года под Кульмом и Лейпцигом пришлось снова атаковать синие, опоясанные дымом ружейных залпов французские каре. И опять вечерами копали могилы товарищам, с которыми утром хлебали варево из одного котелка.
Первого января 1814 года перешли через Рейн. Замелькали французские города и селения, с иными, чем у немцев, постройками, телегами, говором и одеждой крестьян. В длинной ленте наступающей армии движется полк, качаются в седлах, клюют носами задремавшие кирасиры… При Фер-Шампенуазе последний раз обнажили палаши и едва оттерли их о конские гривы. А вот и Париж открылся с пригорков, весь в трепете легкой весенней зелени. Мир заключен, приветливы французы и еще приветливей француженки. Не бывать бы лучшей стоянки, чем в казармах военной школы, кабы не донимало начальство караулами и парадами.
Счастлив в бою и крепок телом оказался молодой кирасир Александр Иванов. Вражеская пуля его миновала, клинки и штыки не задели, лихорадка и понос не извели. А эти недуги куда пуще французского оружия косили русское воинство, щедро рассыпали по его пути солдатские могилы.
Наступило мирное время. Возвратясь из похода, конногвардейцы думали, что теперь-то отдохнут наконец за каменными стенами казарм, где мороз не прохватит и голод не замучит. Будут исправно нести хорошо знакомую службу, обучать ей молодых, по субботам забегать в ближний кабак за косушкой да париться в жаркой бане и день за днем отсчитывать, что осталось каждому до отставки. Но тут как раз и напала на государя страшная фронтовая дурь. С самых первых дней в Петербурге заставили старых солдат наряду с безусыми рекрутами достигать небывалой «игры в носках», «жизни в икрах», «красоты позитуры в стойке», начали раздельно обучать шагу медленному и скорому, с плавностью и вытяжкой подъемов, доступной только танцовщикам, замучили приемами оружием и поворотами, разделенными на темпы. И все с руганью, зуботычинами, под страхом сотен ударов на «зеленой улице». От таких порядков немало лучших офицеров пошли в отставку, скинули ставшие постылыми мундиры, отъехали в свои деревни. А солдату куда деться? Правда, старые кирасиры рассказывали, что почти то же было при императоре Павле, так что, мол, нового в нонешней службе немного. Но, во-первых, такие рассказы не больно утешают, а во-вторых, и старики соглашались, что не видывали в молодые годы мастеров «фрунтового акробатства», подобных ироду Вейсману.
Ох! Едва ведь не вогнал проклятый вслед за другими в могилу и его, Иванова… Неужто осенью опять в ту же каторгу идти?.. Да что про то думать! Пока вон какая благодать выпала: дорога дальняя, харч сытный, от Красовского, похоже, обиды не будет. Да еще впереди хоть самая короткая, да все ж побывка у своих. И в седельной суме лежат купленные в Апраксином дворе для матери и невесток платки, ленты, гребешки, сережки. А отцу с братьями отдаст деньги немалые, что зашиты в холщовом поясе с завязками, в народе названном чересом, надетом под рубаху…
А коли в самом деле приведет бог заехать на побывку, то из той же седельной сумы вынет и пришьет к колету в ряд с Георгиевским крестом и медалью за войну, которые приказано николи не снимать, еще австрийскую и прусскую, да Кульмский железный крест. Пять раз кавалер! Будет чем отцу соседям похвалиться — сын-то гвардеец заслуженный, а кровных не забыл…
Унтер-офицер Красовский вел команду в Лебедянь не первый раз. Он твердо знал, в какой деревне и в каких избах надобно стать на ночлег и где на четвертые сутки делать дневку, где хороший кузнец, где лучше пекут хлебы и где сено без болотины. И когда кто-нибудь из кирасир пытался напомнить нечто о будущей стоянке, он сам договаривал и заключал:
— У тебя память, а у меня — две, — и показывал засаленную записную книжку синей бумаги, неизменно покоившуюся у него за обшлагом шинели, в которую порой вносил новые заметки.
Ежедневно после обеденного привала Красовский пропускал мимо себя всадников, всматриваясь в посадку, в шаг коней, а на дневках приказывал делать перед собой выводку и крепко распекал кирасир, если находил наминку или другой ущерб коню.
— Ты что конную гвардию срамишь? — спрашивал он, тыча пальцем в больное место. — Гляди, к Минаеву на телегу ссажу, а коня в поводу поведешь. То-то бабы по деревням смеяться станут. И поручику доложу, чтоб в эскадрон отчислил. Там выучат не по-моему. Одно argumentum baculinum[6] понимаешь?
Ни разу Иванов не видел, чтоб унтер ударил провинившегося. Разве с сердцем отпихнет от коня, приступая к осмотру холки, колена или копыта и приговаривая при этом: «Очисти место homini sapienti!»[7] После чего объяснял, как сделать, чтобы конь поправился, и заканчивал вопросом:
— Понял ли, asinus vulgaris?[8]
— Так точно, господин унтер-офицер!
— Ну, bene[9]. Запомни и больше не греши.
Не раз слышав подобный разговор, Иванов стал расспрашивать своего соседа по строю, старого ворчуна Марфина, и узнал, что Красовский когда-то учился в бурсе и через полтора года исполняется двенадцать лет службы его унтером. Так что ежели докажет перед начальством знание всех артикулов и счета до тысячи, что ему, грамотею, нипочем, то получит чин корнета.
— За что же в солдаты сдали? — полюбопытствовал Иванов.
— Сам хвастал, какое непокорство отцу оказал, — ответил Марфин. — Не хотел, вишь, попом стать, в лекаря норовил. Вот за то штыком колот, пулей стрелян и нос перебит. Попом-то, поди, куда сытей да вольготней бы прожил.
— А по-каковски ругается?
— Шут его знает. В заграницах с попами ихними лопотал.
За день команда проходила без натуги в два проезда по тридцать, а потом по сорок верст и на двадцатый день заночевала в Петровском-Зыкове. Утром Красовский поднял людей затемно, чтобы не лезть на глаза городскому начальству. В Москву въехали на заре. По улицам шагали только фабричные, плотники, каменщики да дворники с метлами глазели на конногвардейцев.
Иванов помнил, как проходили Москву молчаливым строем в сентябре 1812 года, как охали и сжимали кулаки, глядя из Тарутинского лагеря на зарево, охватившее полнеба… А теперь над подернутыми первой травкой пепелищами сверкали на утреннем красноватом солнце заново беленные бесчисленные церкви. Рядами выстраивались новые дома.
Многие были уже заселены, другие окружены лесами, третьи только поднимались за горами кирпича и бревен.