Первого сентября Конная гвардия возвратилась в город. До роспуска людей на вольные работы оставались только ежегодный инспекторский смотр и осенний парад на Царицыном лугу.
Первый день смотра — выводка коней перед генералами, а потом офицерская и унтер-офицерская езда — прошел хорошо. Но на второй день в эскадроне Эссена случилась большая неприятность. У трех сверхсрочных кирасир, как на грех всех пьяниц и гуляк, при проверке казенных вещей обнаружилась недостача белья и сапожного товара. Видно, пропили и надеялись, что их седельные чемоданы не станут смотреть, — обычно вызывали молодых солдат, проверяя при этом, насколько твердо знают правила укладки всего положенного по уставу. А тут, может, чтобы похвалить исправность ветеранов, старый генерал Депрерадович ткнул перстом в своих погодков, по случайности оказавшихся привычными пьяницами. А усмотрев такой непорядок, да подряд у троих, его высокопревосходительство сделал резкое замечание штаб-ротмистру фон Эссену, сказавши, что в эскадроне нет наблюдения за нравственностью нижних чинов и не рано ль ему вверили, хоть и временное, командование?
Сразу после того, как эскадрон возвратился в казарму из манежа, где проходил смотр, и вахмистр только поспел вызвать к своей каморке провинившихся, чтобы отругать, а может, и двинуть по зубам для вразумления, в дверях показался штаб-ротмистр и за ним два молоденьких корнета — барон Фелькерзам и недавно назначенный в эскадрон Барыков.
После короткого предисловия, что они осрамили его, своего командира, Эссен стал по очереди бить по лицу стоявших в ряд кирасир. По разу одного, другого, третьего. Снова подряд, переступая, как в танце, и однообразно взмахивая рукой — раз, два, три. С первого же удара у всех обильно потекла кровь, а со второго — закапала на колеты.
«Сам-то небось уродует людей», — думал Иванов, стоя за офицерами ни жив ни мертв и ожидая своей очереди.
Но тут до сих пор всегда тихонький барон Фелькерзам, которого, как и другого корнета, Эссен привел сюда, видно, для поучения, вдруг шагнул к плечу штаб-ротмистра и заголосил по-немецки девичьим тенором, часто повторяя слова:
— Schande!.. Alte Menschen… Herr graf Orloff… Weteranen!..[62]
Эссен гавкнул барончику какое-то немецкое ругательство и снова прошелся вдоль тройки провинившихся.
Потом повернулся кругом, шагнул между корнетов и подступил к Иванову.
— Вот и ты, баба, дождался от меня! — сказал он и ударил кулаком по лицу.
От первого удара Иванов почувствовал кровь во рту, от второго, который пришелся по глазу, даже охнул.
И снова заголосил уже гораздо решительней по-немецки Фелькерзам, а за ним истошно закричал и Барыков:
— Vous etes inhumain! Au veteran on a casse l'ceuil! C'est abominable!..[63]
Эссен зарычал на корнетов по-немецки. Но и они не сдались и продолжали кричать, каждый по-своему. Тут Эссен пошел к выходу, а корнеты неотступно за ним, продолжая лопотать свое, пока не скрылись за дверью.
— Клади скорей пятак на скулу, Александр Иваныч, — сказал эскадронный трубач Анисимов.
— Вот тряпочкой чистой с холодной водой приложи, — раздался рядом голос Козяхина. — А я мигом до гошпитали, там фершал примочку знатную продает от таких случаев.
Иванов попытался открыть левый глаз и снова закрыл — такая острая боль его резанула. Закрыл да еще ладонью прижал… Чьи-то руки распахнули дверь в каморку, подхватили под локоть, подвели к койке, помогли снять колет и лечь. Анисимов поставил на лавку рядом горшок с водой, окунул тряпку, отжал и положил на глаз холодное.
— Принес? — услышал Иванов через несколько минут его голос.
— Да нет. Фершала не нашел, — отозвался Козяхин. — А к лекарю младшему сунулся, так только обругал. «Коли, говорит, на каждую битую морду нам примочки давать, то аптеки не хватит…» Молодой, а уж отлаивается. Вот у меня оставши от себя малость той примочки. Давай вылью на тряпку.
К ночи рассеченная губа лишь немного саднила, но глаз, заплывший опухолью, болел ощутительно. Иванов лежал без сна и думал:
«Что ж будет дальше? Что Эссена за нонешний смотр куда переведут, на то надеяться нечего. А вот уж верно, что обоих корнетов за их заступу из эскадрона уберут или под арест упрячут. Из вахмистров теперь уж наверно разжалуют. Оно и лучше. Унтер-офицерства, положим, сразу не лишат, но если с Эссеном служить, то горя не оберешься. А что, коли окривеешь, как ефрейтор Щуров от удара Вейсмана… Как тогда ремесленничать?..»
Утром Иванов глянул в оставленное Жученковым зеркальце и только головой закачал.
Мастер Эссен людей уродовать. Багровый синяк расплылся по скуле, опухоль почти закрыла глаз, рассеченная губа раздулась. А надо идти на уборку коней, не то опять битье, пожалуй, заработаешь. Не спустит ему теперь Эссен ничего из амбиции перед корнетами.
Однако в конюшне не оказалось офицеров, и после уборки пошел в казарму задним двором, чтобы не попасть на глаза начальству. Но только хотел свернуть за угол у манежа, как из офицерского подъезда вышел прямо на него поручик Лужин.
— Стой, Иванов! — приказал поручик. — Кто тебя так изуродовал? Неужто Эссен?
— Так точно, ваше высокоблагородие.
— Ах, скотина! Недаром я с ним едва не стрелялся… Но постой, сего так оставить нельзя! Стой, стой, дай сообразить. Правда ли, что ты полковника Захаржевского, раненного в Бородине, из боя вывез?
— Так точно, только вахмистр Елизаров да я, и под Шампенуазом оно случилось, ваше высокоблагородие.
— Ну, все едино.
— Они нам, как поправились, по тридцать рублей пожаловали.
— Так вот что. Постой тут малость, слышишь?
— Слушаюсь. А вы что ж делать станете?
— Сейчас за мной Захаржевский идет, его голос на лестнице слышал. Лакею в дверях что-то приказывал. Так я хочу, чтобы тебя увидел, спасителя своего, про которого мне рассказывал.
— А не выйдет, будто я на господина штаб-ротмистра жалуюсь? — забеспокоился Иванов.
— Нет, не выйдет. Разве я тебя подведу? — сказал Лужин и устремился обратно в подъезд, из которого почти тотчас вышел с полковником Захаржевским, которому что-то с жаром докладывал. Оба подошли к стоявшему на прежнем месте Иванову.
— Здорово, братец! — сказал полковник. — Кто ж тебя так знатно отделал?
— Командующий эскадроном господин штаб-ротмистр фон Эссен Второй, ваше высокоблагородие. Только ведь я точно что виноват был, как на манеже их высокопревосходительство, казенное проверявши, у трех кирасир недостачу открыли, — отрапортовал Иванов.
— Так, так, — кивал Захаржевский. — При мне дело было. Видно, на тебе сердце сорвал, а их помиловал…
— Никак нет, они свое потерпели допрежь меня, — смущенно сказал Иванов.
— Ну, пойдем-ка на манеж. Хочу сейчас же тебя графу показать.
— Явите милость, ваше высокоблагородие, дозвольте в эскадрон идти, — взмолился Иванов. — Не ровен час, господин штаб-ротмистр туда придут да меня кликнут. Что мне от них за отлучку будет?
— Не бойся, — сказал Захаржевский. — Я Фер-Шампенуаз помню и тебя уродовать не дам. А уволят из вахмистров, то попрошу в мой дивизион перевесть. Да еще скажи, каков к тебе Бреверн был?
— Как отец родной, ваше высокоблагородие!
— Ну, ладно. Идем.
В манеже был построен 3-й дивизион. Депрерадович еще не приехал, и граф Орлов стоял перед дверью с несколькими офицерами.
Оставив Иванова в десяти шагах, Захаржевский с Лужиным подошли к группе, и полковник громко сказал:
— Позвольте напомнить вашему сиятельству наш вчерашний разговор. Не угодно ли взглянуть, как Эссен Второй украсил своего вахмистра? Так же отделаны еще три кирасира, которые в городской строй не один день выйти не смогут. Подойди сюда, Иванов.
Генерал хмуро глянул на замершего перед ним вахмистра.
— Жаловался? — неодобрительно спросил он.
— Отнюдь нет. Наоборот, шел задним двором с уборки, когда его увидел и приказал с собой идти, — горячо сказал Захаржевский. — Ваше сиятельство знает, что я не противник наказывать за провинности, но заслуженного вахмистра так уродовать за то, что беспутные кирасиры рубахи пропили…