— Ходячим дают, — сказал Пестряков. — Да ладно, перетерплю. Мне главно знать, что службе конец. Иглой на пропитание завсегда наковыряю.
— А тут что ж никого? — кивнул Иванов на три койки в той же палате, застланные простынями, без подушек и одеял.
— Лежали, сказывают, гренадеры, на площади раненные, а после пустовала камора. Вот и не топили. Сряду разве нагреешь?
— А их куда же?
— В крепость отвели, как залечили…
Спускаясь по лазаретной лестнице, Иванов думал, что и верно счастлив Пестряков: сейчас перетерпит боль да холод, зато в тридцать пять лет про службу забудет. Хотя трудно портняжить, на прямой ноге ходючи, как Яков Васильич покойный… Потом подумал, что небось Жученкову не посмел бы так радоваться, что службе конец. Не ставят его кирасиры за начальство.
Через двор шел офицер в шинели и шляпе. В сумерки вахмистр не рассмотрел, кто это, сделал фрунт и тут узнал поручика Лужина, которого с Нового года перевели в лейб-эскадрон.
— Иванов? — остановился поручик. — Откуда с этого края?
— Из лазарета, от Пестрякова, ваше высокоблагородие.
— Ну, как он? Верно ли, что ногу сломал?
— Верно-с. В холодной каморе один лежит, и чулков не дают, нога сломленная словно лед.
— Да что ты! Он ведь мой дядька был, как ты при… — начал Лужин и осекся. — Слушай, идем ко мне, я теплого чего-нибудь дам, отнеси Пестрякову. А то человека пошлю, если торопишься.
— Ничего, ваше высокоблагородие, я сейчас могу, — с охотой отозвался Иванов.
В прихожей квартиры Лужина топилась печка. Сидевшие перед ней денщик и подросток-казачок вскочили и мигом зажгли свечи.
— Достань одеяло ватное, что в лагерь брали, и чулки серые, которые в мороз мне надевал, — приказал денщику поручик. — Да сахару отсыпь фунта два и неси все в лазарет ефрейтору Пестрякову. Сам до него дойди, не передавай фельдшеру. Понял?
— Так точно, ваше высокоблагородие!
— А тебя, Иваныч, я по строевой части хочу кой-чего расспросить. Только подожди немного, хоть здесь, у печки, пока колет сниму, жмет, проклятый, под мышками. Иди, стащи, Тимошка.
Вахмистр помог денщику отсыпать из жестянки в бумагу сахар, свернуть одеяло и чулки и уже закрыл за ним двери, когда вышел Лужин в халате.
— Гляди за печкой, Тимошка, не отлучайся от огня, — приказал он. — Пойдем ко мне, вахмистр.
Они миновали гостиную и вошли в кабинет. Здесь, закрывши за собой дверь, Лужин сказал негромко:
— Хочу тебе рассказать, что вчера Александра Иваныча видел.
— Где же, ваше высокоблагородие? — поразился Иванов.
— Когда ночью с бала от князя Кочубея вышел и кучера своего искал около уличной грелки. Тут прямо рядом со мной трое ямских саней пробежали. В каждых по жандарму и по арестанту. Во вторых наш Александр Иванович в тулупе, в шапке меховой. На миг мелькнул, но как сейчас тебя вижу. Вот, братец, лучшему из тех, кто юношами в Белоруссии в полк вступали, какова судьба выпала…
— Похудевши вам показались? Ведь боле года в крепости?
— Миг один видел всего, — пожал плечами Лужин. — Заметил только, что усы отрастил. Не знаю даже, узнал ли меня. Но показалось, что на ухабе во всех санях по очереди что-то железное брякнуло. Не в кандалах ли?.. Но молчок, братец, слышишь?
— Так точно, ваше высокоблагородие!
Укладываясь в этот вечер в своей каморке, Иванов думал:
«Вот мчат сейчас Александра Ивановича с товарищами где-то далече, верст за двести, или ночуют на станциях, в железо закованные, как злодеи. В Сибири в рудниках, сказывали, под землей работают… Да, кому какая судьба… А Пестрякову счастье пришло через то, что с крыши грохнулся. Шьет он хорошо, фасонисто, юнкера ему за фуражные шапки по два рубля платили…»
В апреле, когда пришел с вечернего доклада барону, дневальный из молодых сказал, что его спрашивал незнакомый офицер.
— А собой каков? И что за форма на нем?
— Собой высокие, шинель с красным воротником. И нос у них, господин вахмистр, вроде как просевши. Сказали, что опять будут.
«Никто, как Красовский», — радостно подумал Иванов.
И верно, через полчаса именно он ввалился в каморку за эскадроном и расцеловался с вахмистром. Скинув шинель, присел и рассказал, что еще осенью вызван с завода цесаревичем Константином в Варшаву, где объезжал ему коней под верх, а сейчас послан в придворно-конюшенную часть получать седла да из Стрельнинского дворца прихватить сбрую для варшавского обихода.
— Занятие самое дурацкое, — заключил Красовский, — из живых лошадей делать забаву для плац-парадных проездок. Но зато прошлый год по линии поручика получил, а нынче, по его представлению, «за отличие в службе» уже штаб-ротмистр. Сами чины — пустое, vanitas vanitatum[52] но мне важно скорей майором назваться.
— Жениться, что ли, хотите на богатой? — предположил Иванов, подумавший, как изменился за восемь лет Красовский.
— Да нет, какая женитьба — turpe senilis amor![53] Мне охота начальником завода стать, чтобы надо мной дурак не сидел, как сейчас. А место штаб-офицерское.
Вскоре условились, что завтра Иванов придет на постоялый двор на Московской дороге у Сенной площади, чтобы обстоятельно обо всем потолковать.
Комната, которую занимал Красовский, оказалась просторной, в три окна, и обставлена по-барски. На столе шумел походный самоварчик красной меди, стояли чашки, калачи, сахарница и бутылка рому. Но под полом в первом этаже находился трактир, и оттуда явственно доносился гул голосов и хлопанье дверей.
— Ничего, — сказал хозяин, заваривая чай. — Ночью там тихо, а вечером я нынче впервой дома, чтобы с тобой повидаться.
— Где ж гостевали? Аль по театрам хаживали?
— На театре завтра «Волшебного стрелка» слушаю. Первые два дня у Елизарова ночевал в Стрельне, и вчерась весь вечер у Дарьи Михайловны провел. Помнишь, в Лебедяни у которой были?
— Как не помнить! Я думал, они все за границей живут.
— С полгода как приехали. Полковнику отец приказал долго жить, и он стал сряду богатейшим помещиком. А у ней супруг помер, скрываться не надобно, и замуж за него наконец пожалуйте. Ан тут и пошел дым коромыслом. Не желает барыня сейчас за границу ехать, требует по всем вотчинам отправиться в объезд. Твердит, что его за справедливость когда-то полюбила, так и наводи справедливость среди новых подданных. Словом, как всегда, у ней все по-своему. А справедливость господина Пашкова тогдашняя, которую ныне хлопотливейшей поездкой должен подтвердить, в том вся заключалась, что, как она в окно свое наблюдала, со мной, нижним чином, от нечего делать запросто играл в шашки или толковал про сочинения Юлия Цезаря, которые он по-французски, а я по-латыни читывали. Впрочем, полковник добрейший барин и ее крепко любит… Ну, а теперь ты про себя рассказывай — какие новости, окромя усов, вверх зачесанных, и того, что вахмистром стал. Не женился еще? Все бобыль?
Иванов рассказал про свое знакомство с Анютой и ее родителями и про их гибель.
— Царство небесное, — перекрестился Красовский. — Благодари бога, что знал хороших людей, что есть кого вспомнить — vivit post funera virtus…[54] А деньги не перестал копить на выкуп своих?..
— Коплю. Впал было в сумнение, а после снова начал. — Иванов рассказал о краже у них с Жученковым, про находку в подвале за иконой, про барина Жандра, что теперь бережет его капитал.
— А знаешь ли доподлинно, что все твои живы? — спросил Красовский. — Не отправились ли ad patres?[55] Может, там уж половины семейства нет и ты зря надседаешься? Ведь грамотный, так письмо отпиши. А то я, как из Варшавы на завод в Харьковскую через ту же Лебедянь поеду, сделаю малый крючок, их повидаю и тебе отпишу. Погляжу хоть, что за люди, на которых силы убиваешь.