— Чисто воинские похороны! Ни одной барыни, — заметил Елизаров, когда после салюта над могилой толпа стала расходиться.
— Еще суворовского орлика схоронили, — сказал, ковыляя перед гвардейцами, седой офицер в порыжелой шляпе.
— В нонешней службе тем орликам крылья подрезаны. Молодые манежные петухи ноне поют, — буркнул его спутник.
— Каков-таков возраст — пятьдесят шесть годов? — шамкал третий офицер, на деревянной ноге.
— Братцу немного очистится, — слышалось с другой стороны.
— Именья-то, говорят, всего десять дворов в Полтавской.
— Из греков, Ставраки отца звали, поручик в отставке был…
— Народ торговый, как же не нажил ничего?..
А Иванов думал: «Вот Красовский опечалится, когда узнает… И мне как не везет!.. Да что я! Неужто же манежные петухи боевых генералов осилят? Кого в отставку, кого на погост…»
На другой день в эскадрон пришел старый Никандр.
— Велел полковник тебе явиться, — сказал он Иванову. — Коли есть приятель, кому отлучиться можно, зови с собой. Со вчерашнего хорошая еда оставши, хоть сорок человек поминали.
Жученков отпустил ефрейтора, но сам идти отказался.
— Каб я на похоронах был — иное дело, — сказал он.
Теперь за бюро генерала сидел Иван Христофорыч.
— Получи, кавалер, — сказал он, протягивая знакомый бумажный «кошелек». — Я брата застал едва, а все не забыл он твое сбережение и на какое-то доброе дело червонец прибавил.
Иванов почувствовал, как перехватило горло.
— Таков всегда был, — продолжал полковник. — Меня из деревни шестилетком взял и в люди вывел, хотя сам тогда молод был, жил недостаточно. Копейкой солдатской одной не поживился…
На кухне за вчерашней кутьей и блинами Иванов услышал, что вся обстановка здесь казенная, дворцовая, а генералово имущество уже почти уложили в три сундука. Узнал еще, что Никандра и повара Иван Христофорыч увозит с собой в Москву.
Летом, когда лошади были «на траве», а люди квартировали около них по деревням вокруг Стрельны, Иванову не удавалось заниматься своим ремеслом. В тесной избе где сыщешь угол, чтобы разбирать и вязать щетину, клеить и полировать крышки, держать запас материала? Вспомнив рассказ Елизарова, начал вырезать деревянные ложки. Всего и надо, думал поначалу, липовые болванки, ножик да брусок, его точить. Потом стал выглаживать ложки куском битой бутылки. Наконец, понадобилось покрывать их лаком. И все-таки одну-две делал почти каждый день. Шли они по копейке, так что самое малое гривенник набегал за неделю. Деньги носил в новом чересе, пока вовсе не тяжелом, — там лежало всего полсотни рублей.
Когда после маневров возвратились в город и кирасиры разошлись на вольные работы, Иванов так налег на щетки, что к вечеру шею и спину ломило, будто от дворцового караула. Зато в полтора месяца сделал пятьдесят щеток. Чтобы самому не торговать, сговорился с купцом в Апраксином дворе, что будет носить в его лавку и получать сорок копеек за штуку. Быстро прошли две партии по двадцать штук, но, когда принес третью, купец сказал, что щеток у него в избытке и согласен брать только по тридцать копеек. Этак было совсем невыгодно — материала на каждую шло копеек на двенадцать. Взялся опять за ложки, которые охотно продавал сын Жученковой кумы, разбитной паренек, с уговором, чтобы каждая пятая шла ему.
До весны 1820 года Иванов занимался то ложками, то щетками и все время думал, что мало зарабатывает. Прошло полтора года, как принял решение, а накопил всего семьдесят рублей. Совсем было решился учиться шорному делу, благо в полку своя седельная и туда в науку иди, пожалуйста. Но мастера сказали, что два года положено работать на них, а уж потом начнешь получать деньги. Нет, это больно долго. Да толкуют еще, что шорников в городе и так много. Несколько кирасир варили ваксу — дело нехитрое: сажа, воск да сахару, кажись, малость. Но все варщики семейные, у ихних жен свои печи, а где ему в эскадроне?
Дни пробегали в долгих строевых учениях и манежной езде, в караулах, уборке и чистке лошадей, которых раз в неделю проезжали шагом и малой рысью. А свободные от службы часы сгибался на своем мастерстве. Иванов вошел в число кирасир, которые всегда были заняты. Днем он старался думать только о том, что делал, — так спорее идет и на душе спокойней, — а вот вечерами, когда уже лег на нары, когда кругом слышится храп соседей, было некуда деваться от мыслей, чаще горьких и печальных. Ну, удастся накопить несколько сот рублей, найдется, положим, честный барин, согласится купить на себя и отпустить на волю, — так ведь знать надо Ивана-то Евплыча! Как почует, что деньгами пахнет, так и заломит за двух стариков невесть какую дороговизну… Ну, а выкупил их, так что ж остальные, тот же Мишка? Их оставить на расправу Кочетку? А если Мишку с родителями удастся выкупить, то как брат Сергей и сестра Домна с детьми?.. Сколько душ всего, даже не спросил. Никак больше десяти. Разве на стольких наработаешь щетками да ложками… Так что же, не гнуть спину? А чем жить тогда? Мечтами про домик и торговлю?.. Нет, не лежит душа к такому.
Только теперь, в ночных раздумьях, дошел Иванов до мысли, что, может, вовсе не для покрытия карточного проигрыша сдал его в набор Иван Евплыч. Может, уже тогда приглянулась его Даша проклятому Кочетку? И снова почти что наяву стало грезиться страшное — вроде того, чем маялся в Лебедяни: смертная разделка теперь уже с обоими недругами, от которых зависят все его близкие… Что придумать, кроме работы, чтобы скорей засыпать, чтоб крепче спать без таких снов? Разве запить, как иные кирасиры?..
Видно, эти размышления выказывались на лице ефрейтора, раз Жученков однажды вечером спросил:
— Что ровно туча ходишь? Заболел? Ай деньги твои скрали?
— Су мнения разные берут, Петр Гаврилыч, — признался Иванов.
— Говори все толком, как на духу, — приказал вахмистр. И, выслушав сбивчивый рассказ, ответил решительно: — Не будь бабой, Александра. Поздно ворочаться, раз на такое решился. Знают теперь старики, что ты живой, их помнишь, увидать надеются, еще помочи твоей ждут. А раз так, то и налегай на заработки. При том же и свою старость помни, чтоб в отставку идти не с пустыми руками. Коли так и дале в эскадроне будет, то, скажи, чего не служить? Моли бога, чтобы Пилара нашего сберег… Насчет же Степки будь надежен, отольются ему ваши слезы. Рано ль, поздно ль, а уходят его мужики, какие ни есть тихони… — Вахмистр помолчал, собрался с мыслями и добавил: — А щеток, понятно, себе в убыток не отдавай, впрок делай, раз хлеба не просят… И еще вот что: сказывают, будет с той недели при канцелярии школа грамоты, так ты в нее ступай. Знаю, что буквы читаешь, вот и доходи до твердости. Барон тебя в унтера прочит, и я тебя ему похваляю, однако, по новому закону, унтера грамоту твердо знать должны, и мне тогда по письму помогать станешь. А для успокоения сходи-ка у Николы вечерню послушай. Не нашему солдатскому хору чета.
Слова вахмистра подействовали на Иванова, как хорошая баня. И верно, как баба, раскиснул!.. Вечерами стал ходить на занятия, где учитель из писарей обучал, как Красовский, чертить буквы на песке. Было там и еще важное: учили писать цифры, обозначать десятки и сотни, а к рождеству обещали показать сложение и вычитание. Учился изо всех сил. В унтера выйти — есть из чего стараться, сряду жалованье двадцать рублей в треть, в три раза больше прежнего.
И тут же встретил купца из Апраксина.
— Чего ж, кавалер, носу не кажешь?
— Несподручно, ваше степенство, мне по тридцать копеек.
— Так давай снова по сорок, раз такой ндравный.
— По сорок пять для кого-то на Васильевском наш фурштадтский унтер берет, — соврал Иванов, рассерженный развязным купцом.
— Так и я дам по сорока пяти. Неси завтра же сколько есть…
Лето этого года ничем не отличалось от прежних. То же стояние по избам под Стрельной, где стругал копеечные ложки. Потом — трехнедельный сбор всей гвардии в лагере под Красным и маневры, тоже, как всегда, заранее рассчитанные, с обязательным ночным стоянием в «главных силах», около оседланных лошадей, одетыми в. «боевую» форму, с наступлением на неведомого противника сомкнутыми колоннами и отступлением под прикрытием фланкеров. Все — как нравилось царю, и вовсе не было похоже на войну, которую так хорошо помнило большинство участников.