Так и повелось. С утра Иванов четыре часа проводил на уборке и выездке молодых коней. Здесь старшим чаще бывал Красовский. Поручик в ожидании приема ремонта и расчетов жил поблизости на даче и в команду не показывался, вахмистр возился со списками коней и отчетом на продовольствие команды в дороге, а деятельный унтер, поработав с самой зари за столом, являлся в восемь часов на плац. Тщательно осмотрев выведенных на езду лошадей, Красовский то сам садился в седло, то присматривал за работой наездников, двигавшихся по кругу сменой. При этом он одобрительно покрякивал: «Pulchre! Recte!»[28] Или, осердясь, орал страшным голосом: «Cave ne cedas![29] Как сидишь?! Quos ego[30]».
Иванову от него доставалось редко, — еще в Екатеринославском полку прошел хорошую школу, кони ходили под ним послушно и спокойно. А после обеда ефрейтор отправлялся в щеточную и, случалось, дотемна, когда уже давно ушли подмастерья, слушал байки Еремина и набивал руку. Через месяц он сделал две первые подарочные щетки, обе платяные, продолговатые, с оттертыми воском до сухого блеска спинками и с желобками для пальцев по сторонам колодок. Старый мастер их одобрил, и ефрейтор понес признанную лучшей Елизарову, а осужденную за чуть скривленную рассадку волоса — Красовскому.
Вахмистра дома не оказалось — пошел с вечерним докладом к эскадронному командиру, и ефрейтор оставил подарок его жене. А Красовский, собиравшийся идти со двора, облобызал дарителя и, провозгласив: «Labor omnia vicit!..»[31] — сунул ему в руку щетку и подставил спину, сказавши:
— Елизарову как хочешь, а мне шкалик поставь…
Смотр ремонта прошел хорошо. Все откормленные до жира и отчищенные до атласного блеска лошади были приняты, и поручик Гнездовский, получив благодарность двух генералов, уехал в отпуск. Желтели и краснели столетние деревья дворцового парка. Красовский перенес письменные занятия на вечер и, зажегши дорогую восковую свечу, подолгу склонялся над своим столиком.
Иванов, которого темнота все раньше выгоняла из мастерской, подсаживался к унтеру и следил, как уверенно скользит кончик остро очинённого пера, выводя стройные крючки букв. Изредка Красовский взглядывал на ефрейтора, приговаривая:
— Смотри, коли занятно, но без рук и тут ничего не постигнешь.
Так прошел десяток осенних вечеров, пока унтер не спросил:
— А хочешь, премудрости сей обучу, sancta simplicitas?[32] Грамота и в службе помогает.
— Как не хотеть, Александр Герасимыч!
— Тогда попытаем, каково твое понятие, — сказал унтер и, наклонясь, выдвинул из-под лавки железный противень, насыпанный сухим песком, который поставил на край стола между собой и ефрейтором. Потом продолжал: — Придумали умники без доски грифельной и без бумаги обходиться. Сиди тут да черти перстом вот этакие литеры, — он подал Иванову карточку с тремя четко выведенными печатными буквами. — Как начертишь каждую раз пятьдесят — аз, буки, веди, — то мне покажешь. Я проверю и новые три дам. Знай черти да заравнивай, пока не выйдут…
Так началось обучение Иванова грамоте по модной в то время ланкастерской системе. Стала вдруг воплощаться затаенная мечта многих тогдашних простых людей. И в первые минуты, когда понял это, сердце заколотилось, как на смотру строгого начальника: «Сумею ли, не осрамлюсь ли?»
Поначалу пальцы не слушались, выводили совсем не то, и ефрейтор так вздыхал, что Красовский не раз с усмешкой посматривал на песок. А потом помаленьку пошло-таки на лад.
В этот вечер Иванов запомнил и отчетливо стал чертить первые три буквы алфавита, на второй, на третий по стольку же и научился складывать слова: «баба», «еж», «дед». Он так завлекся грамотой, что видел буквы во сне, так вспоминал о них на плацу и в щеточной, что получал нахлобучки от Елизарова и Еремина. Заметив, что раскладывает на верстаке случившиеся там медные гвоздики, старый мастер сердито заворчал:
— Ты перво щетину научись крепко вязать да дерево полировать, а потом узоры из гвоздей наводи. Велика краса будет, ежель щетка лезть начнет? Гвоздей не штука набить узором да деньги взять…
Прошла неделя, ефрейтор выучил уже двадцать букв, до самого «у», и с радостной улыбкой складывал из них все новые, такие знакомые слова: «полк», «седло», «потник».
Но тут обучение нежданно приостановилось. В этот вечер, придя из мастерской, Иванов не нашел унтера. Наездники сказали, что недавно Красовского кликнули к командиру эскадрона и с тех пор не возвращался. Принесли и роздали ужин — всегдашнюю пшеничную кашу. Присев на обычное место, Иванов для практики выводил на песке знакомые буквы, а кое-кто уже похрапывал по нарам, когда за дверью послышался голос Красовского. Через минуту он стоял на пороге, нагруженный двумя штофами водки, караваями хлеба и свертком бумаги, из которого торчали рыбьи хвосты.
— Acta est fabula![33] — воскликнул унтер. — Зажигай светильники, тащи каждый свою черепку. Всех угощает Красовский.
Мигом все были на ногах. При свете собственных фонарей кто резал хлеб, кто рыбу, кто разлил водку по посудинам. И тут унтер рассказал, что командир прочел ему приказ о том, что срок службы всем нижним чинам гвардии сокращен до двадцати двух лет, и, переведя дух, воскликнул:
— Ergo bibamus[34], братья, за всех, кто по сему приказу кончит солдатчину. Чтоб было им в отставке хоть хлеба вволю!..
Все выпили и расцеловались с ним и с двумя еще кирасирами, которых срок также вышел. Тут Красовский велел разлить второй штоф и добавил, что по тому же приказу прослужившие десять лет, а не двенадцать, как раньше, унтерами беспорочно, будут по совсем не трудному экзамену производиться в армейские корнеты, а потому могут его поздравлять, раз скоро окажется в эполетах.
Все опять выпили, расцеловались уже с одним Красовским и стали считать, кто еще в полку скоро выйдет в офицеры. Но сам унтер разом осовел, таращил глаза и объяснил, что от ротмистра пошел к Елизарову, где отпраздновали, потом в кабак за угощением и там тоже выпил. Помогли ему раздеться, лечь и укрыться.
— Простите, братцы, homo sum[35]…— пробормотал он и захрапел.
А Иванов долго не мог уснуть. Выпил он немного — что на семнадцать кирасир два штофа? Все взбудоражились от приказа и, уже потушивши огни, считали свои годы. Ефрейтор молчал. Ему-то в отставку через двенадцать лет. И хотя рад за Красовского, но себе выходила большая перемена. Сколько от него заботы видел? Забирала тревога — не ушел бы и Елизаров, не порушилась бы вся везучая впервой в жизни полоса…
Еще с неделю Красовский сидел вечерами за перепиской и ждал вызова из полковой канцелярии. За эти дни он обучил Иванова всем буквам и вручил лист, на котором вывел печатные литеры алфавита и под ними такие, как употребляют в письме.
— Читать практикуйся по печати, — наставлял он, — и записать все так можешь. А письменное дело уже второе, ему бы тоже шутя выучился, да вот приказ-то…
В начале ноября, придя на езду, вахмистр Елизаров приказал Иванову спешиться и, отведя в сторону, сказал:
— Так что, Александра, не дает тебе Пилар перевода. Бумагу прислал: раз ремонт сдали, то шлите моего ефрейтора. — Видно, лицо Иванова изменилось, потому что вахмистр продолжал: — Позабыл, должно, поручик к ему перед отпуском заехать. А уж как обещал: «Хорошо, вахмистр. Не премину, вахмистр», — передразнил он Гнездо вского. — Однако ты, братец, не крушись. Слыхать, Пилар совсем иная статья, а на ту весну я снова стану тебя хлопотать…
Иванов и сам знал, что новый командир редко кого ударит, а больше пальцем грозит и по-немецки бранится. Но ведь в Петербурге — строй, разводы, караулы, форма проклятущая парадная, которой больше полугода не надевал… Да еще, того гляди, Жученков в отставку уйдет…