«Лучше бы не видеть Степку проклятого, а то не ровен час… Ах, дать бы ему по сальной харе, чтоб помнил… Так ведь на стариках, на братьях, на Мишке выместит…»
Посредь двора стояла телега, увязанная кладью. Из сарая вышел Мишка с ведерком дегтя. Увидев дядю в калитке, заулыбался, крикнул на залаявшую собаку.
— Когда едете? — спросил Иванов, подходя.
— Барин с Кочетком да с Петром давеча уехали, а нам с Ильей Егорычем велено нонче под вечер трогаться.
— А где ж Илья?
— В кабакё душу отводит, пока справляюсь, ему постелю готовлю, — Мишка, улыбаясь, показал на задок телеги, не занятый кладью и выстланный сеном. — А вы когда ж к нам будете?
— Пойдем-ка, потолкуем…
Они зашли в сарай и сели на то же бревнышко.
— Я проститься, Мишута, пришел, не бывать мне нонче в Козловке, — сказал Иванов, обняв племянника за плечи.
— Что Жбу не пущают? — Лицо Мишки вытянулось.
— Обратно другой дорогой едем. Авось будущий год доведется. Ты, пожалуй, и не сказывай, что побывать думал. Чего стариков зря буторить.
— Да ведь барин намелет…
— Пусть думают, что спьяну брешет, раз я такого не говорил. А теперь слушай. — Иванов понизил голос: — Исполнить надобно свято и с умом.
— Говорите, дяденька, все сделаю. Да пойдемте на огород, все стен кругом не будет, — предложил Мишка.
— Ай, молодец, — сказал ефрейтор.
Они пошли за сарай в сад и сели под яблоней в еще некошенную траву. Иванов передал племяннику узелок.
— Деду гостинцы отдашь, пусть кого хочет дарит. — Он достал из кармана табакерку: — Барину от меня пусть поклонится. Может, к вам подобреет. А спросит, откуда такую взяли, то принес, мол, дядя, как вы уж уехали, хотел было сам поднесть. Понял? Да не оброни, за нее пять рублей плочено.
Мишка заохал:
— Нам бы лучше те деньги в хозяйство. Барин все равно спьяна потеряет… — Но спохватился и, пряча подарок за пазуху, пообещал: — Все передам, не сумневайтесь.
— Будет и вам подмога, — улыбнулся Иванов. Оглянувшись, он и здесь понизил голос: — Теперь главное слушай. Сейчас тебе черес с деньгами зашитыми дам, ты его на брюхо опояшь. И чтоб никто его не видал, понял? Деду отдашь с глазу на глаз. Денег много, ассигнацией четыре сотни. Пусть, где сам знает, схоронит, да помалу, чтоб не прознал никто, на хозяйство берет. Деду скажи, что не ворованные, а за спасение из воды малолетка получены.
Пока дядя говорил и потом, лежа в траве, развязывал черес, у Мишки от волнения порозовели уши и шея. Оглянувшись, он лег рядом, принял пояс и, спихнув пониже порты, завязал на впалом животе.
— Толстый, — прошептал он, опустив рубаху. И вдруг припал к плечу Иванова, как бывало пятилетним: — Ох, дяденька, радости будет! Вот дедка спасибо даст, вот бабушка-то заплачет! — Он заглянул Иванову в глаза и спросил тем же шепотом: — А вы не за Да шуту к нам не едете? Что нету ее живой? Мне б не говорить вам…
— Нет, Мишка, нет… Верь слову… — Они теперь сидели рядом, и Иванов обнял племянника, почувствовав под рукой крепкие костистые плечи. — Вот как хотел бы родителей повидать, и братьев, и всех. Да служба так повернулась, что на Тамбовскую нам идти. Экой ты на мякинном хлебе здоровый вырос — прямо жених.
— Какой жених! — снова закраснелся Мишка. — Мужик я уж женатый.
— Ну? Давно ли? — спросил Иванов.
— Два года уже. Мальчишкой почти окрутили.
— А она чьих же? Может, помню?
— Котихина Степанида.
Как не вспомнить сырую, носатую, сумрачную девочку лет десяти, косолапую, неповоротливую, из самого зажиточного двора в Козловке. Да, может, в девках выровнялась? И так ведь бывает.
— Хороша жена-то?
Мишка потупился.
— Неволей, что ли?
— Барин велел… Отец ейный Кочетку родня. Поклонился ироду, угостил, тот барину и шепни. Она тоже не виноватая. Меня жалеет, работница…
Теперь каждый кирасир вел в поводу коня, а то и двух. Дело нелегкое — одни трехлетки плохо шли под седлом, другие не хотели сообразовать неспешный шаг с вожаками. Приходилось на походе приучать которого лаской, которого плетью. Шли всего пять-шесть часов, проходили в сутки верст двадцать.
По благоволению вахмистра Иванов выезжал чуть свет с Красовским, исполнявшим обязанности квартирьера. Пройдя переменным аллюром дневной переход команды, они выбирали место для ночевки с удобным водоемом и пастбищем, покупали в деревне хлебы и барана, собирали сушняк для костров. Иногда Иванов оставался на полдороге в деревне, чтобы сдать на телегу Минаеву закупленное продовольствие, после чего догонял Красовского.
От такой вольготной службы, на которой мало уставал и нередко оставался один, ефрейтора начали донимать тяжкие мысли о скором возвращении на муку к барону Вейсману, а пуще страшные видения, порожденные тем, что недавно узнал.
Только начнет засыпать, и вдруг представится, будто едет один по большаку, догоняя Красовского, а навстречу показался одинокий всадник. То Кочеток куда-то спешит и от встречного морду воротит, глазами зыркает, как в Лебедяни.
«Стой, душегубец! Не уйдешь! Слезай с коня. Идем в лес, поглядим, кто кого одолеет. Да бросай нож, не то палашом зарублю, все знаю про Дашу… Я тебе пощады не дам. Коль руками не задушу, так зубами глотку перерву…»
А то на дневке во время купания представилось, будто приехал в Козловку на побывку, подстерег Кочетка на Дону и, вынырнувши около, бьет по курчавой башке камнем, а другой камень вяжет на ногу, чтобы не всплыл и раки падалью поживились…
Не раз Красовский замечал за ефрейтором, что побелеет, смотрит мимо людей шальными глазами и что-то бормочет. Никак опять на старую дурь его поворачивает?..
Исцеление пришло после короткой остановки в Никольском, имении Страховых. Здесь приняли тридцать заводских трехлеток, и вахмистр приказал Иванову вести пару самых норовистых. За первый же день похода так натрудили ему руки, плечи и поясницу, что на биваке едва стреножил и пустил в табун да, не дожидаясь каши, прилег в палатке Красовского и заснул.
Разбудил его сам вахмистр:
— Вставай, Александра, пойдем искупаемся да поешь.
До реки было с версту, и, когда вышли в поле, их охватил сладкий вечерний запах трав и полевых цветов.
— Докладал я вчерась поручику, — начал вахмистр, — как они со мной в Никольском прощались, что ты в команде человек нужный и что сам за зиму приучу тебя коней выезжать.
— Спасибо, Семен Елизарыч.
— Рано еще спасибо давать. Обещался он, как приедем, отхлопотать тебя у Вейсмана. Купили мы задешево тому пару соловых, что Марфин ведет. Будто угодить должны.
— Оно так бы хорошо, Семен Елизарыч!
— А ты мастерство какое знаешь?
— Как есть никакого. Сызмала на крестьянстве, а потом все в строю.
— Что же, что в строю, — возразил Елизаров, — все одно надо что-нибудь мастачить. У нас в Стрельне зимой все помалу мастерят, да и в эскадронах таких сколько хошь. Всем надобно про старость задумывать, когда в отставку или в инвалид пойдешь. Помнишь Позднова, что прошлый год из четвертого эскадрона уволили?
— Помню. Кажись, такой веснушчатый.
— Ага. Так он, братец мой, все двадцать пять годов, сказывают, одно делал — ложки липовые резал. Как у других трубку перед сном выкурить, у него заведено три ложки сделать. Присноровился — глядеть удивительно. Ровно сам ножик по болванке ходит. Он и не глянет, кирасирам небылицы плетет, а ножиком резьк да резьк — и ложка готова. Невелик доход, по полушке штука, а в год рублей на сорок, сказывал, потому в праздники после обедни и двадцать штук настругает. В отставку вышел, и глядь — домик в Луге купил. Живет как мещанин, никому ни в шапочку, невесту богатую высватал. Еще Максимов у нас в команде был. Сапожничал лет двадцать. Все, бывало, вечерами тачает да подковыривает. Ан в Рыбацком селе сеном да овсом торговать зачал, тоже домик, коров, лошадей держит, работники мордастые, стряпуха — что преображенец. С сапогов-то! Да еще сколько у каждого на войну лет ушло. Хоть и в походе мастерство пригодно. Недаром говорят, уменье пить-есть не просит, а копейку приносит. А ты, деньги нонче отдавши, с чем остался? — закончил свое поучение вахмистр.