Очень жаль, что дневник Александра Тургенева писался бегло, пунктирно. Только для памяти, для себя.
Вот запись 26 февраля 1841 года: «У Теплякова — читал его сочинения — и домой». Какие сочинения? Неизвестно.
Запись 5 марта того же года: «У меня Тепляков, а я читал прозу и стихи его. Последние очень заверчены, прочие не так…» Какую прозу? Какие стихи? Если б не это упоминание в дневнике Тургенева, можно было бы прийти к определенному выводу, что после 1836 года Тепляков ничего не писал, кроме писем, отрывочных записей в дневнике и пространных докладных записок (по-французски) в министерство иностранных дел.
Можем предположить, что лишь теперь, в Париже, он попытался вернуться к творчеству — после перерыва почти в пять лет…
Вот его письмо к брату Алексею 8 апреля.1841 года:
«Ваши иллюзии были бы в значительной мере сокрушены, если бы Вы соблаговолили поискать в столице молодой Франции тот аромат учтивости и грации, наши симпатии к которому были вскормлены традицией доброго старого времени… Если никто здесь Вас и не ненавидит, то никто и не любит, и Вы можете прожить всю жизнь в центре этой столицы радостей искусственных и похожих на бред, без луча чьего-либо сочувственного взгляда, согревающего сердце».
К тому же он болел. Доктора теперь советовали ему сделать операцию (какую именно — не знаем, но болел у него желудок). 25 апреля Александр Иванович Тургенев рассказывал в письме к Вяземскому: «Бедному Теплякову делали операцию, и он просил меня быть при том и при консультации трех докторов и оператора. Они обещали, что тотчас все пройдет, операция была не мучительна, но вот уже он пять дней ужасно страдает; вчера началась инфламация [воспаление]; при мне пустили кровь, и доктора уверили, что опасности нет; я отправился на вечеринку… Сегодня в 7-м часу был я у Теплякова, но он спал; я прочем над ним весь журнал, он не просыпался, а только поворачивался; garde-malade [сиделка] ушла к оператору с донесением, и я не знаю, как он провел ночь. Больно видеть не знакомого почти ни с кем — на чужбине… Авось Тепляков не погибнет! Если увижу опасность, сегодня поутру соберу других докторов».
Постепенно больному полегчало, все же около трех недель он провел в постели.
Началось лето, и он уехал из Парижа в городок Энгиен. Оттуда написал брату 9 июня: «Вот уже десять дней, как медики отправили меня сюда для укрепления сил с помощью сельского воздуха, миротворной красоты пейзажа и минеральных вод энгиенских. Все это в полутора часах от Парижа… Энгиен тянется по берегу озера, которого холмистые, одетые зеленью берега почти напоминают в миниатюре клочок Босфора. Вдали, на этих берегах, возвышаются развалины Катинотова замка… Если моя келья несколько тесна, то принадлежащий заведению сад тенист и обширен… Посещения моих парижских знакомых, мои собственные поездки в Париж весьма приятны после сельской тишины и уединения… Если бы не обет посетить берега Рейна, Швейцарию и Италию, то, кажется, право, никуда не потащился бы далее. Но, решившись обозреть все и вся, я располагаю дней через десять пуститься на берега Рейна».
Выехать он смог не через десять дней, а только через сорок. Под проливным дождем сел в дилижанс на набережной Вольтера в Париже — дилижанс отправлялся в сторону германской границы, в Мец.
«В Меце пробыл я с утра до вечера, ожидая другого дилижанса, — рассказывал он в письме к Тургеневу, — и рано на другой день вздохнул от души по Франции — в саарбрюкской таможне, где и язык, и лица, и все, все немецкое, как будто переселили меня на чужбину».
Прибыл он 25 июля во Франкфурт-на-Майне, два дня провел в этом городе. Здесь его видел один приезжий из Петербурга, видел мельком: Тепляков «стоял у ворот гостиницы Ландсберг и задумчиво смотрел в землю».
Из Франкфурта он направился в Эмс. Графини Эдлинг в Эмсе не застал, отсюда она уехала. Жила еще где-то в Германии, но он не знал точно — где.
В Кобленце, на берегу Рейна, сел он на пароход и поплыл вниз по реке. В письме к брату воздержался от подробных описаний: «Скучно и утомительно было бы для Вас следовать за каждым поворотом моего колеса; скажу только, что существенность осталась для меня и здесь, точно так, как повсюду, далеко позади идеальности… В истинном восторге от рейнских берегов были, впрочем, все находившиеся с нами голландцы, англичане и [тому] подобные амфибии, не видавшие во всю свою жизнь ни единого холмика. Я же, после Босфора и Нила, остался холоден».
Доплыл до Кельна, где осмотрел знаменитый готический собор, затем вернулся во Франкфурт. Здесь он проскучал в гостинице три дождливых дня и, наслушавшись похвал красотам die Bergstrasse — дороги вдоль гор между Дармштадтом и Гейдельбергом, решил направиться туда. «В следующее утро, 6 августа, — рассказывал он в письме к брату, — сел я в нанятую коляску, которая и загремела со мною по Bergstrasse в Гейдельберг. Эта Bergstrasse не стоит внимания даже тех из наших соотчичей, которые прогулялись хоть раз по южному берегу Крыма». Дальше!
Из Гейдельберга, через Мангейм, вверх по Рейну — в курортный городок Баден-Баден. Здесь он собирался пить местные минеральные воды — по совету парижских врачей. Но какой-то здешний врач порекомендовал ему пить травяной сок и козью сыворотку. Эту дрянь пил он здесь целый месяц, и легче ему не стало. Стоило ли в Баден-Бадене застревать? Тем более что здесь он встретил (и сообщил о том Тургеневу) «в куче знакомых и незнакомых бывшего своего командира Бутенева с фалангою всевозможных Хрептовичей». Дальше!
Из Баден-Бадена — снова к берегу близкого Рейна. «Там сел на пароход и при западавшем солнце ступил вновь на французскую землю в Страсбурге. На другой день, 9-го [сентября], лазил на тамошнюю колокольню, дивный памятник готического зодчества…» Из Страсбурга в Базель — уже Швейцария! — далее в Шаффгаузен, в верховья Рейна, к знаменитому водопаду, оттуда в Цюрих. «Дорога от Шаффгаузена до этого последнего города необыкновенно пленительна; оберландские Альпы синеют, чернеют и белеют на горизонте». Из Цюриха в Альтдорф. Тут сел в почтовую коляску и под сильным дождем покатил по направлению к Сен-Готарду. «Невдалеке от. Чертова моста любовался низвергающимся в бездну водопадом, — рассказывал в письме к брату. — …17-го взял я проводника с верховой лошадью и при усилившемся дожде, при пронзительном ветре и сырости стал подниматься на Фурну, последний отрог Сен-Готарда. Свежий снег встретил меня на ее покрытой вечными снегами вершине; мой вымоченный плащ оледенел, как накрахмаленный. Таким образом достиг я ледника и истоков Роны, возле которой принужден был оттаивать целую ночь в прегнусной харчевне свои окостенелые члены. 18-го проглянуло солнце». Он увидел снежную вершину Юнгфрау и отметил в письме: «Все это, без сомнения, ничто по сравнению с Эльбрусом». Дальше!
«Альпийский рог в горах, чудесное эхо. Вскоре потом пустился я пешком по крутым скалам в романтический Лаутербрун». Далее в Берн, из Берна в Лозанну, из Лозанны — на пароходе по Женевскому озеру — в Женеву. Тут остановился.
«Боже мой, уже октябрь на дворе…» — написал он брату. Сообщил, что намерен ехать в Италию, куда его толкают «и хворь, и соседство зимы». Погода все более портилась.
В середине октября покинул Женеву. За Симплонским перевалом небо прояснилось, засияло солнце — Италия!
Десять дней провел он в Милане, затем направился в Венецию. Дилижанс довез путников до морского берега, уже вечером они пересели в гондолу и поплыли. «При лунном свете начали мало-помалу вставать перед нами из глубины вод здания этого единственного, похожего, как выражается Байрон, на сновидение, города».
Три недели в Венеции Отсюда пароходом по Адриатическому морю — в Триест. Из Триеста — другим пароходом — в Анкону.
Здесь нанял ветурина (то есть извозчика — vetturino), который взялся отвезти его в Рим. На пути была граница Папской области, с пограничной стражей и таможней. Тепляков рассказывает в письме: