Толстой рассказывал, что в гостиницу при монастыре простых людей не пускают, и ему, оттого что был в лаптях и рваном зипуне, сказали, будто в гостинице свободной комнаты нет, а когда узнали, что он граф, лести не было конца и стали зазывать его из заезжего дома, где он остановился, в гостиницу…
Толстой, Тургенев и Полонский проговорили до трех часов ночи.
«В Спасском он пробыл, — вспоминает Полонский о Толстом, — не более двух суток и уехал, торопясь в свои самарские имения к тому времени, как начнется жатва».
Толстой кратко записал в дневнике:
«9, 10 июля. У Тургенева. Милый Полонский, спокойно занятый живописью и писаньем, неосуждающий и — бедный — спокойный. Тургенев —…тоже наивно-спокойный».
Видимо, Толстого удивило и даже несколько покоробило, что его рассказ о поездке в Оптину Пустынь и его слова о надвигающейся революции не произвели ожидаемого впечатления.
Но вернее предположить, что при этом ночном разговоре Тургенев и Полонский спокойными оставались просто потому, что, по сути, ничего нового для них Толстой в эту ночь не сказал.
Приезжали в Спасское и другие гости. Приезжал Григорович. Гостила несколько дней артистка Савина, к которой Тургенев был неравнодушен.
В конце лета усадьба опустела. Тургенев уехал — через Петербург — во Францию, в давно обжитой им дом Виардо в Буживале, под Парижем.
Полонские вернулись домой.
Снова Яков Петрович стал ездить на службу — по средам, брал извозчика. Но уже не на Обуховский проспект: комитет иностранной цензуры был перемещен в здание на Театральной улице, за Александринским театром.
Потянулись дни, все более однообразные. Осенью — дожди, зимой — снег. Ночи Яков Петрович проводил за письменным столом.
«Уверен, что в наши годы ничто так не поддерживает наших сил, как горячая, нервная деятельность, — утверждал он в письме Григоровичу. — Не бойся усталости, бойся слишком продолжительного отдыха».
Следующее лето собирались опять провести вместе, в Спасском, но весной Тургенев тяжело заболел, слег, и надежды на выздоровление были призрачны. В письмах Тургенев уговаривал Полонских не отказываться от летнего отдыха в Спасском.
Как и в прошлом году, Яков Петрович сначала отправил в Спасское жену с детьми, сам же выехал из Петербурга в конце июня.
Тот же самый поезд в десять вечера пришел в Мценск. Жена встречала Якова Петровича на станции. Молча сели в коляску. Было уже темно.
«В усадьбу приехали поздно… — записал он в дневнике. — Столовая и диванная комнаты показались маленькими — меньше, чем были прошлого года. Те же портреты глядели со стен, когда подали самовар. Казалось, что я никогда и не выезжал из Спасского, что всю осень, зиму и весну я спал и видел во сне Петербург… и опять проснулся на прежнем месте в Спасском. Недоставало только одного, что придавало этому Спасскому и жизнь, и смысл, и значение, — не было Ивана Сергеевича. Но жил я или спал — все равно, прошел год, и как я в этот год состарился!»
С августа новым председателем комитета иностранной цензуры стал Аполлон Николаевич Майков. Полонский мог рассчитывать, что в его служебных отношениях не произойдет никаких неприятных перемен.
Тургенев писал ему печальные письма, все меньше надеясь на выздоровление.
«На прощанье, — написал он в конце одного письма, — позволь тебе сообщить несколько афоризмов, которые созрели во мне в течение уже довольно долгой жизни:
a) Никогда ничего неожиданного не случается, — ибо даже глупости имеют свою логику.
b) Предчувствия никогда не сбываются.
c) Сообщенные за вернейшие известия всегда ложны.
Следует:
размышлять о прошедшем,
удовлетворять требованиям настоящего
и никогда не думать о будущем.
И, наконец, самый главный афоризм:
Человек, желающий жить спокойно!
Никогда ничего не предпринимай,
ничего не предполагай,
ничему не доверяйся и ничего не опасайся!!»
Но Полонский не мог не думать о будущем, да и «самый главный афоризм» больного Тургенева принять не мог…
В переписке их возник еще спор о живописи, — Тургенев понимал ее, безусловно, лучше, чем Полонский. Манеру новых французских художников Полонский воспринимал как небрежность, предпочитал тщательную передачу деталей, — Тургенев убедительно возражал: «К живописи применяется то же, что и к литературе, ко всякому искусству: кто все детали передает — пропал; надо уметь схватывать одни характеристические детали; в этом одном и состоит талант и даже то, что называется творчеством».
Летом 1883 года Полонский отправился в Одессу: знакомый доктор рекомендовал ему отдых на одном из одесских лиманов и ванны с подогретой — из лимана — водой.
Он не был в Одессе тридцать лет, за это время город вырос и стал, пожалуй, еще красивее. Но из прежних знакомых Полонский нашел только одного старика — бывшего редактора газеты «Одесский вестник». И не была уже Одесса «дешевым городом», напротив, поразила дороговизной: так, за каждую ванну с подогретой водой из лимана приходилось платить рубль.
Он уже собирался уезжать, когда дошло до него известие, что Иван Сергеевич Тургенев умер в Буживале…
Несколько лет спустя Полонский получил письмо из Парижа от человека, которому довелось провести возле Тургенева последние дни, — от Александра Федоровича Онегина. Онегин сидел у постели смертельно больного Тургенева, когда тот уже бредил. «С закрытыми глазами он, наедине со мной, в Буживале, — писал Онегин Полонскому, — воображал, что едет с Вами на телеге и спешит на пожар: „А какие мы с тобою молодцы, Яша! Церковь-то как горит! Скорее, скорее! Только бы напиться“. Я поднес ему стакан воды, он жадно сделал несколько глотков, не открывая глаз. „Ну, вот и отлично, Яша! Чудесная какая вода! Церковь-то, церковь-то как горит!“».
Глава десятая
В одном семейном доме в Москве он увидел поразительный женский портрет (это был портрет Лопухиной работы Боровиковского). Полонский восхищался им и попросил владелицу прислать ему в Петербург фотографический снимок с этой картины.
Фотография была прислана в письме. В ответ он послал стихотворение «К портрету»:
Она давно прошла, и нет уже тех глаз,
И той улыбки нет, что молча выражали
Страданье — тень любви, и мысли — тень печали.
Но красоту ее Боровиковский спас.
Так часть души ее от нас не улетела,
И будет этот взгляд и эта прелесть тела
К ней равнодушное потомство привлекать,
Уча его любить, страдать, прощать, молчать.
Так написал Полонский о портрете и, в то же время, о собственных чувствах. Ведь и его страданье было тенью давней любви, и его мысли — тенью живой печали.
В августе 1886 года он вспоминал на страницах своего дневника:
«Лев Пушкин не раз пророчил мне славу на поэтическом поприще, — даже подарил мне портфель своего покойного брата Александра. Портфель этот был со мной в Тифлисе и куда-то девался — не могу себе представить! Неужели я его кому-нибудь отдал! Впрочем, все может быть — мое тогдашнее равнодушие к вещам, от кого бы они ни были, было феноменальное, я же очень порядочный растеряха…
А недавно, год тому назад, раз зашла ко мне очень пожилая дама, бедно одетая, и, напомнив мне, что она Пушкина (так как я не узнал ее), стала просить меня достать ей место переводчицы для какого-нибудь журнала, так как она очень нуждается в деньгах… Мне было очень жаль жены Льва Сергеевича, но что я мог для нее сделать? Переводчиц — видимо-невидимо (особенно переводчиц с французского языка)».