Она затаилась: он коснулся самого больного, самого тайного места. В ней была еще жива та девочка, которая резвилась на прибрежном песке в Милосе и которою восхищались все… Взяв его голову обеими руками, она повернула его лицо вверх, долго смотрела в глубину души его своими изумительными, слегка влажными глазами, в которых ходили темные отсветы страсти, и прижалась к его искривленным страданием устам…
– Иди ко мне… – низко, глухо проговорила она.
После пьяной ночи Фидиас темными от беженцев улицами возвращался к себе. Пока она ласкала его, счастье казалось тут, за дверью, но вот он опять один и опять он стоит над проклятой чертой, которая отделяет его от нее.
И вдруг на перекрестке раздался взрыв смеха: то шел Алкивиад в блистательном наряде конника в сопровождении нескольких из своих друзей, веселый и беспечный. Он подошел вдруг к какому-то старику и, не говоря ни слова, ударил его по лицу. И Фидиас, и вся улица ахнули: то был Гиппоникос, один из членов ареопага, сын того Гиппоникоса, на дочери которого был первым браком женат Периклес. Остолбенел и старик.
– Но что я сделал тебе, Алкивиад? – дрожащим голосом проговорил он.
– Ничего… – отвечал повеса. – Просто я поспорил с приятелями, что я первому встречному на улице дам по лицу – к сожалению, подвернулся ты. Я иду за тобой в дом твой и отдаю себя в твое полное распоряжение…
И он, действительно, скрылся в доме Гиппоникоса и – на пороге остолбенел: предупрежденная рабынями, видевшими происшествие на улице, навстречу отцу, взволнованная, торопилась его молоденькая дочь, Гиппарета, беленькая, нежная, похожая на Психею, с золотистой головкой, с ямочками на розовых щечках, которые у самого мрачного человека разгоняли его хмурость. Увидев Алкивиада, она тихонько ахнула и спаслась бегством в гинекей.
Толпа, собравшаяся на улице, качала головами: нет, эта молодежь потеряла всякую меру! Друзья Алкивиада смущенно смеялись и зевали: они всю ночь прошумели с ним у веселых флейтисток.
Гиппоникос был тронут готовностью молодого, блистательного повесы принять от него всякое наказание, и вместо того чтобы отдать его в распоряжение рабов, чтобы они высекли его, он с улыбкой проговорил.
– Мы должны выпить чашу мира… Дочь, Гиппарета, которую ты так испугал, – потеряв мать, она прекрасно ведет мой дом – распорядится сейчас обо всем. А ты, воин, присядь. Но в следующий раз, когда тебе в голову придет такая выходка, сделай исключение для стариков. Клянусь Ареем, ты все же дерзок!.. Ты мог попасть и на человека менее… спокойного… А меня, сознаюсь, сковало слово Сократа. Как-то недавно при мне кто-то из его спутников пожаловался ему, что его знакомый при встрече с ним не ответил на его приветствие. И Сократ сказал: «Если бы ты на своем пути встретил какого-нибудь калеку, ты, вероятно, не обиделся бы – так почему же ты обижаешься, что встретил человека с искалеченной душой?»
Но не только слово Сократа остановило ареопагита: он думал использовать эту историю для сближения с малодоступным Периклесом.
– Но несмотря на всю глупость моей выходки, я не хотел бы, чтобы ты считал меня человеком с дурною душой… – сказал Алкивиад, завороженный встречей с беленькой Психеей. – Я постараюсь дать тебе скоро доказательство, что я совсем не так уж плох, как это иногда кажется даже мне самому…
Но рабыни уже вносили для гостя вино и все, что полагалось. А маленькая Психея, потрясенная, пряталась в гинекее. Она не раз уже тайно любовалась блистательным Алкивиадом, и в этой нечаянной и странной встрече она видела какое-то счастливое предзнаменование и рдела вся, как уголек на жертвеннике. Гиппарета была девушкой своего времени, для которой тайны Эроса открывались – всею жизнью – очень рано, но жило в ней, маленькой Психее, какое-то врожденное чувство стыдливости и чистоты, которое оберегало ее от афинских нравов. В храмах Диониса, Пана, Афродиты Колиаде и др. праздники сопровождались всегда оргиями, в которых с большой охотой принимали участие и женщины. Особенно славился в этом отношении храм Афродиты вблизи Афин, в предместье Анафлии. И от них, этих женщин, их родственницы-девушки знали все, но Гиппарета, краснея, стояла как-то над всем этим и теперь, смятенная нечаянной встречей с красавцем, о котором она не раз думала, была вся смятение и стыд…
И – зов.
В гинекей, где томилась Гиппарета, вдруг вбежала, вся бледная, рабыня. В глазах ее стоял ужас. Она запыхалась.
– Госпожа… – едва выговорила она. – Госпожа, в Афинах – чума!..
– Перестань говорить глупости!.. – нахмурилась Гиппарета. – Откуда ты это взяла?..
– Мой брат пришел сейчас из Пирея… – задыхалась та. – И говорит, приплыл корабль из Египта, а на нем будто бы в пути заболело двое… Начальство сейчас же приказало отвести корабль подальше от берега, но будто и в Пирее такие больные уже есть. Боги, боги, и что мы теперь только делать будем?! А еще говорят, – передохнула она, – будто Периклес войну со Спартой затеял нарочно: Аспазия будто хочет, чтобы он захватил у нас в Афинах царскую власть. Будто ей очень завидно, что гетера Таргелия вышла замуж за царя, а она…
– Сколько раз говорила я тебе не носить в дом с улицы всякого вздора… – нахмурилась Гиппарета. – Перестань! Не болтай зря о чуме, не тревожь других. Никакой чумы нет. Отец знал бы раньше тебя, если бы что действительно было. Садись прясть…
IX. Под надвигающейся грозой
Вся Эллада была налита тяжелой тревогой. В Пирее споро стучали топоры судостроителей, рубивших новые боевые триеры, с севера гнали табуны лошадей для кавалерии, эфебы, выпячивая грудь, блистали воинской отвагой у веселых флейтисток. Не отставал Коринф, где в Кенкрее тоже строились боевые суда. Не отставала Спарта, где военачальники всячески тянули гоплитов для грядущих подвигов. Все власть предержащие чутко прислушивались к тому, что происходит среди всегда волновавшихся илотов: в острую минуту они всегда могли восстать. Стража не допускала никаких скоплений их, а переодетые шпики проникали в самое сокровенное их жизни…
Алкивиад очень чувствовал это всеобщее напряжение и знал наверное, что в смуте он отличится так или эдак. Он был слишком избалован судьбой, чтобы сомневаться в удаче, и все события рассматривал только с точки зрения, пора начинать и ему или не пора. Он думал, что мир – это сцена, на которой он, маленький пока капрал, будет изумлять всех, а изумленные будут венчать его миртовыми и лавровыми венками. Он иногда слушал вместе с другими Сократа и ловко схватывал на лету все те премудрости, которые он там слышал, чтобы при случае блеснуть острым или смешным словечком. И в то время как другие дивились ловкости и учености всех этих философов и софистов – установить разницу между ними становилось все труднее, – Алкивиад слишком хорошо знал по себе самому, что всякий человек – это софист в самом дурном смысле этого слова: он может из слов построить какую угодно «истину» и, если это ему будет выгодно, будет отстаивать ее с пеной у рта. Среди этих учителей мудрости были и серьезные люди, которые в этих словесных стычках разрушали старые, удушливые, гнилые уже верования и предрассудки, но для Алкивиада все эти верования точно не существовали: он и от них брал только то, что ему было нужно, а что касается до разрушения изжитой идеологии, то он давным-давно уже не верил ни во что – кроме Алкивиада. После персидских войн скептицизм и пресловутый «упадок нравов» все ширились и углублялись, и в этом отношении Алкивиад смело, с веселым смехом шел впереди своего времени…
Но с первой же встречи с робкой Гиппаретой все, кроме этой светленькой девочки, отошло у него на самый задний план. Он был избалован женщинами и на всех них смотрел как на «благосклонных» к нему. Он знал, что Гиппарету отделяет от него твердыня гинекея – в гинекей никто не имел доступа – но опять-таки он был слишком афинянин V века, чтобы не знать, что нет крепостей, которых нельзя было бы взять, если не силой, так золотом… Он пробовал и подкупать рабынь Гиппареты через своих рабов, и с сокрушенным видом ходил, вздыхая, мимо ее дома, и строил самые смелые планы, как бы забраться к ней через непрочные стены афинских домов, но он очень скоро убедился, что Гиппарета и тянется к нему, то главное препятствие для него не в стенах гинекея, а в ней самой: благосклонные – это одно, а эта тоненькая девочка с застенчивыми глазами – совсем другое. Это еще больше распалило его, и он, к своему удивлению, пришел к заключению, что в данном случае ему не остается ничего, кроме брака. И если девушек-спартанок можно было встретить везде с открытым лицом, – Спарта думала, что замужняя женщина должна только хранить уже доставшегося ей мужа, а девушке его надо еще искать, – если они наравне с мужской молодежью, грубоватые и смелые, прыгали, скакали, бросали дротик или диск, то афинская девушка с пожарными не соперничала и в тишине гинекея берегла лучшее свое богатство, женственность. И тут первою обязанностью женщины было послушание. Пенелопа спускается из своей комнаты, чтобы просить Фемия прекратить надоевшую ей песню, но лишь только она, покрытая покрывалом, показывается на пороге, как сын ее, Телемак, говорит ей: «Иди назад в свои комнаты, занимайся своим делом, полотнами и веретенами – говорить же в доме предоставь мужчинам». Отец был не только главой, но неограниченным владыкой семьи, он имел даже власть над жизнью или смертью своих детей. До Солона он имел даже право продавать дочерей в рабство и не только в случае, если они повели себя нехорошо, но и просто потому, что ему нужны были деньги. Потом владыкой – кириос – женщины становился брат или муж, который перед смертью мог даже выбрать ей другого мужа. Совершеннолетие наступало для детей в 18 лет, но сын, не исполнявший своего долга перед отцом, и потом предавался суду и мог быть даже приговорен к смерти и, во всяком случае, лишался гражданских прав. И как ни бесцеремонен был Алкивиад, все же эту обомшевшую твердыню старых заветов – пусть уже расшатанных – он одолеть не мог и со смехом решил: значит, надо связать себя узами Гименея, делать нечего. Беленькая Психея не давала ему покоя ни днем, ни ночью…