Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Нет? — в голосе Чулицкого не было ни нотки снисхождения. — А кто же тогда? Прокудин-Горский[49]?

— Первопричина — сам Кальберг! Его умыслы и фантазии! Не будь их…

— Можно подумать, — Чулицкий презрительно фыркнул, — вы бы и сами не дошли до всей этой мерзости!

— Я…

— Дошли бы, голубчик, докатились! — Чулицкий откинулся, сложил руки на животе и сцепил пальцы. — Нет, вы, конечно, никаких преступлений совершать не стали бы: не о том речь. Но признайтесь, как на духу: самая идея… со всеми этими трупами… с этой, прости, Господи, несусветной дрянью… сама идея настолько вас очаровала, что именно поэтому вы и согласились на эксперименты Кальберга?

Саевич замялся, бросил о чем-то умолявший взгляд на Можайского — мы помним (или уже нет?), что именно его сиятельство стал свидетелем малопристойной сцены стенаний фотографа по, как он полагал, погибшим карточкам с чудовищными изображениями оживших трупов… в общем, о чем бы взглядом Григорий Александрович ни умолял нашего князя, ответить ему пришлось прямо:

— Вы правы! — Саевич оторвался от стола, стремительно присел на корточки, обулся и также стремительно выпрямился. — Да! Идея мне понравилась! Но что с того? Оглянитесь вокруг: сотни фотографов делают снимки умерших людей, но как делают? Отвратительно! Бездарно! Без выдумки и огонька! Умершие люди на их работах — обычные трупы, только что ряженые. Вся эта публика живет отчаянием родных, но вместо того, чтобы предложить родным утешение, дает им очередное свидетельство смерти! Это ли не ужас? Это ли не то, что и следует осуждать? А я…

— Уж не хотите ли вы сказать, — перебил Саевича Чулицкий, — что вы руководствовались благородной идеей представить ушедших как живых и тем их близким даровать умиротворение? Можайский!

Его сиятельство посмотрел на Чулицкого.

— А ну-ка, передай сюда карточки!

Его сиятельство пожал плечами, вынул из кармана изъятые у Саевича фотографии и, поколебавшись — самому ли встать, чьим-то посредничеством воспользоваться? — кивнул в сторону сидевшего поблизости Гесса: мол, товарищ ваш, вам и отдуваться, Вадим Арнольдович!

Гесс понял правильно. Встав со стула и забрав у Можайского карточки, он передал их Чулицкому. Тот, расцепив пальцы и приняв эту гадость, начал — одну за другой — эти карточки перебирать, одну за другой швыряя их в сторону Саевича.

— Вот это — сулит покой родным и близким? — шварк: карточка полетела. — Или вот это? — следующая отправилась в полет. — Может быть, это?

Так, пока Саевич стоял онемевшим истуканом, фотографии — подобно моменту, когда их только что представили на общее рассмотрение — снова усеяли пол гостиной. Только на этот раз Саевич не дергался в отчаянии, не рыдал над упадавшим в прах творением искусства, не стремился подобрать с паркета то, что лично ему представлялось вершиной фотографического мастерства. Нет: он стоял и смотрел на то, как плотные кусочки картона разлетались из пальцев Чулицкого причудливыми траекториями, и не говорил ни слова.

Не сдвинулся он с места и ничего не сказал и тогда, когда упала последняя фотография.

— Ну! Что же вы молчите? — глаза Чулицкого, красные, словно у почуявшего младенцев Молоха[50], почти вылезали из орбит. — Ничего придумать не можете?

Саевич продолжал хранить молчание.

— С вами всё ясно!

Взгляд Чулицкого начал угасать, и вот тут-то Саевич и взорвался:

— Ничего вам не ясно, старый, глупый, ощипанный индюк! Не с вашим убогим умишком, напичканным всякой отжившей чепухой, понимать искусство и его мотивы! Ваш уровень — кабацкая мазня, дебелая баба на этикетке папирос, снеговик с морковкой вместо носа! Вы…

Раздался звук пощечины. Это Гесс подскочил к своему другу и — с размаха, явно не в качестве декорации — влепил ему ладонью по щеке. Голова Саевича мотнулась, глаза внезапно закатились и засверкали под светом люстры страшно-блестящими белками. Тело обмякло и повисло на руках Вадима Арнольдовича.

— Не обращайте на его слова внимания, Михаил Фролович, — Гесс с видимым усилием волочил Саевича к стулу, — у него истерика!

Чулицкий, поначалу опешивший настолько, что и не знал, как реагировать на брань фотографа, теперь вскочил из кресла и, ухватив со стола стакан — его предусмотрительно успел наполнить Митрофан Андреевич, — подошел к стулу:

— Держите.

Гесс принял стакан, а Чулицкий одновременно и закинул Саевичу голову, удерживая ее в таком положении, и разжал ему челюсти. Водка полилась фотографу в горло.

Бульканье сменилось фырканьем. Саевич забился в руках Чулицкого, и тот отпустил его. Гесс убрал почти опустевший стакан.

— Что вы делаете? — Саевич попытался встать со стула, но Чулицкий усадил его обратно. — Пустите меня!

— Сиди спокойно, — Это уже Гесс — куда более мягко, чем Михаил Фролович — прикоснулся к своему странному другу, — у тебя был приступ. Отдохни.

— Приступ?

— Истерика.

— Но… — и тут Саевич увидел разбросанные фотографии. — Опять?! Кто… зачем… кто это сделал?!

— Да сиди же ты! — Гесс — уже не так нежно — толкнул едва не вскочившего Саевича на стул. — Без тебя приберемся.

— М-да… уж… — Чулицкий обменялся с Гессом быстрыми взглядами, и оба, оставив мало что соображавшего и удивленно на все смотревшего Саевича, отошли от стула, опустились на карачки и начали собирать отвратительные карточки. — И давно с ним это?

Гесс, ползая и собирая усердно, ответил сдавленно, как будто запыхавшись:

— Сколько знаю. С детства с ним это. Копится, копится, а потом прорывается…

— Так он — сумасшедший что ли?

— Нет, что вы. Просто конституция у него нервная. Впрочем, консультации он получал. В частности, у Мержеевского[51]. Но никаких опасных патологий у него не нашли, диагностировав, насколько мне известно, легкую степень кататонии[52].

— Час от часу не легче! — Чулицкий, приподняв голову, покосился на сидевшего Саевича и тут же снова уткнулся в разбросанные карточки. — Но это хоть что-то объясняет… Фу! А все же — гадость какая! Вы так не считаете? Вадим Арнольдович, только посмотрите на это!

Гесс согласился:

— Спору нет, отвратительно!

— Но вы-то… — Чулицкий остановился и уже всем телом повернулся к стоявшему рядом на четвереньках Гессу. — Вы-то почему так его запустили? Он же, если я правильно понял, ваш лучший друг?

Гесс, только что продвигавшийся вперед, тоже остановился и повернулся к Чулицкому:

— А что я мог сделать?

— Ну… — Чулицкий задумался, не находя ничего вразумительного, но и не желая так просто сдаться. — Да вот хотя бы: этот его угол, в котором он живет… сам-то я его не видел, но, по словам Можайского…

— Юрий Михайлович прав: местечко то еще. Совсем — будем говорить прямо — неподходящее для нормального человека. Но ни на что другое у Саевича нет средств. С тех пор, как окончательно промотался, ему и оставалось только, что перебираться из угла в угол, скатываясь во все более омерзительные. И ничем решительно помочь тут невозможно!

— Да что же это: ни у вас, ни у ваших общих друзей нет какого-нибудь приличного закутка? Деревня, наконец? Говорят, для расстроенной психики деревня — лучшее место из всех.

— Так-то оно так. — Гесс вздохнул. — И закуток найдется, и в деревню пристроить можно. Но ведь он сам никуда не идет и не едет!

— Предлагали?

— Конечно.

— И ни в какую?

— Только однажды, — Гесс, припоминая, вздохнул еще раз, — он согласился перебраться на лето в именьице одного из наших общих друзей: в Эстляндскую губернию. Но это время стало настоящим кошмаром для всех абсолютно: и для приютивших Саевича людей, и для него самого.

— Свинячил?

— Да нет, что вы…

— Что же тогда?

— Вымотал нервы: себе и окружающим.

— Да как же?..

вернуться

49

49 Вероятно, Михаил Фролович всего лишь — без всякого намека — переиначивает для фотографа «Пушкина»: а кто, Пушкин что ли?

вернуться

50

50 Cемитское божество, которому даже в историческую эпоху приносились человеческие жертвы — преимущественно дети.

вернуться

51

51 Иван Павлович Мержеевский (1838–1908) — российский психиатр, профессор Медико-хирургической академии в Петербурге, директор клинического отделения душевных болезней.

вернуться

52

52 Психическое заболевание, наблюдаемое при инфекционных и органических психозах и иногда при шизофрении.

28
{"b":"205532","o":1}