На оттоманке лежит Беби Дранцова. Она в полном расцвете своих двадцати четырех лет. Голова с классическим профилем, с громадными голубо-серыми с поволокой глазами, с белым высоким лбом, матовым румянцем на щеках и темными, по совдепской моде по плечи остриженными и завитыми волосами, полна благородства. Широкие плечи и сильно обнаженная, полная грудь белы. Узкое платье очерчивает ее рослую фигуру с широкими бедрами и стройными, полными ногами. Два года тому назад, на допросе в чрезвычайке, ее изнасиловал красавец матрос, и с того дня она упала в какой-то душевный провал. Она забыла все прошлое. Воспитание, религия, семья — все было брошено. Веселиться, есть, пить, валяться по мягким постелям с этими сильными мужчинами, пахнущими порохом и кровью, которым все можно, получать от них подарки: кольца с пятнами крови, браслетки и брошки, неизвестно откуда добытые, рыться с ними в чужих шкапах и комодах и безстыдно, при них примерять чужое белье и платье — все это стало ее жизнью. Полное жизни тело искало сильных ощущений, и среди комиссарских содержанок она сделалась знаменитостью.
Рядом с нею, обняв ее за талию, лежит Шлоссберг. Он сильно пьян, раскис, и Беби противны прикосновения его мокрых, скользких, холодных рук. Но она не смеет прогнать его.
— Товарищ, — говорит она тихим шепотом, — вы знаете товарища Полежаева?
— Нет. А что?
— Мне говорили, что он какой-то особенный коммунист. Даже к женщинам никогда не прикасался.
— А вам, Беби, поди такого только недоставало.
— А что же? И правда. Я думаю, хорош.
— Я вам его сосватаю.
— А товарищ Коржиков?
— Ему-то все равно…
II
— Вы сомневаетесь, товарищ, — щуря свои глаза и в упор глядя на Полежаева, говорил Коржиков, — что это мои предки?
Вот уже вторую неделю, как Коржиков чувствует себя нехорошо в присутствии этого молодого офицера. Нашла коса на камень. Этот человек, безупречный коммунист, прибывший с польского фронта с самыми блестящими аттестациями Тухачевского и Буденного, фаворит самого Троцкого, странно влияет на Коржикова, и в его присутствии Коржиков чувствует свою волю подавленной и злится, встречая холодную усмешку.
Полежаев говорит ему такие вещи, за которые надо тут же расстрелять, а Коржиков молчит и криво улыбается. Сейчас все пьяны. Не пьяны только Коржиков и Полежаев. Коржикову хочется чем-либо допечь и сбить с толку Полежаева, унизить и раздавить его.
— Если бы это были ваши предки, вы бы знали, кто они такие, — холодно ответил Полежаев, и его ледяное спокойствие волновало Коржикова. — Вы их перетащили из квартиры генерала Саблина, черт знает как безвкусно и безтолково развесили и думаете, что от этого стали их потомком.
— Саблин — мой отец, — быстро сказал Коржиков.
— Не сомневаюсь. Потому-то вы и носите фамилию расстрелянного эсера, — холодно сказал Полежаев.
— Это потому, что я родился вне брака.
— А вы знаете, что такое брак? — насмешливо сказал Полежаев.
— У коммунистов нет брака, — сказал Коржиков.
— Так о чем же вы говорите.
Коржиков помолчал немного и поежился.
— Вы знаете, товарищ, — быстро сказал он, — что значит по-латыни Виктор?
— Да, знаю. Но, вероятно, вы знаете тоже, что значит по-гречески Ника (*-Victor (лат.) — победитель. Ника (греч.)) — победа. Сильны еще в вас, товарищ, буржуазные предрассудки, если вас тешат такие пустяки, как имя.
Коржиков отошел от Полежаева. Он был зол.
— При-слу-га! — зычно крикнул он. Красноармеец подбежал к нему и вытянулся.
— Э-э… вот что, товарищ, — спорхайте-ка в эскадрон и моих песенников и музыкантов, да ж-живо!
Красноармеец бросился исполнять приказ политкома.
— Я для вас, господин комиссар, — слезливо моргая глазами с опухшими красными веками, сказал командир полка, — подготовил оркестр, как у товарища Буденного. Две гармошки и кларнет. Но играют, знаете, изумительно. Вот сейчас сами изволите послушать. И опять же новые песни знают. Частушки эти самые. И про Колчака, и про добровольцев. Самые хорошие.
— Послушаем, — небрежно кинул Коржиков.
На углу стола Рахматов выговаривал, сидя, стоявшему перед ним Осетрову:
— Вы, товарищ, доведете лошадей до того, что они подохнут. Ни чистки, ни корма.
— Да что же я делать могу, товарищ? Корма не добьешься. Я уже специальных людей назначил, чтобы, значит, пороги обивали и просили о наряде продовольствия; чистить нечем. Щеток ни за какие деньги не достанешь. Товарищи чистить не могут. Как тени шатаются голодные. В конюшнях грязь.
— Вот на это-то самое, товарищ, я вам и указываю. Потрудитесь, чтобы этого не было.
— Нарядите, товарищ, субботник, хоть конюшни почистить… А впрочем, — с досадой сказал Осетров, — и субботник не поможет. Придут буржуи. Ничего не умеют, ни лопат у них, ни лотков, ни тачек. Только нагадят по дворам.
— А куда же все девалось? — спросил Рахматов.
— Зимою пожгли. Сами знаете, какие морозы были.
— Ну, знаете, Осетров, — это все отговорки. Вот у Голубя же все какой ни на есть, а порядок.
— Голубь кто! Голубь — царский вахмистр, а я — коммунист, — желчно сказал Осетров.
Пришли музыканты. Их было пять человек. Поднятые с постелей, они пришли немытые, лохматые, грязные и вонючие. На них были ошарпанные, плохо пригнанные френчи и шаровары, а бледные лица их носили следы болезней и недоедания.
— Вы что, сволочи! — злобно зашипел на них Голубь. — Причесаться, подлецы, не могли. Ах мерзавцы! Живо прибраться. Чтоб я такими вас не видал.
Они ушли на кухню и, когда вернулись, выглядели лишь немного лучше.
Гармоника издала писклявый звук, к ней пристроился кларнет, загудела другая гармоника, и простой, грубый мотив раздался по залу. Разговоры смолкли.
Звонкий, хриплый, простуженный тенор воплем вырвался из-за стонов гармоники и гудения кларнета. Не-то пение, не-то крик разносчика, как кричали в старину по дворам и по дачам ярославцы в белых передниках и с лотками на головах, огласил весь зал.
Огурчик зеленый,
Редька молодая…
Являйтесь, дезертиры,
К пятнадцатому мая!
Пароход идет,
Да волны — кольцами…
Будем рыбу кормить
Добровольцами.
Всех буржуев на Кавказе
Аннулируем,
И сафьяные ботинки
Ух! Да! Реквизируем!..
— Славная песня, — сказал, пошатываясь, Осетров, — А спойте, товарищи, «Шарабан».
Опять заныла гармоника.
Солдат — российский,
Мундир — английский,
Сапог — японский,
Правитель — Омский.
Эх, да шарабан мой,
Американка!
Не будет денег —
Продам наган.
Идут девчонки,
Подняв юбчонки,
За ними чехи
Грызут орехи.
Эх, да шарабан мой,
Американка!
— Ну, что это за песня, — сказал, выходя к музыкантам, Полежаев. — Вот шел я сегодня по Питеру, так иную песню слыхал. Давай, товарищ гармошку.
Полежаев спокойными глазами обвел все общество и взял мотив частушки.
пропел он.
А под бочкой мышка,
Скоро белые придут —
Коммунистам крышка!
Едет Ленин на коне,
Троцкий на собаке,
Комиссары испугались —
Думали — казаки.
Я на бочке сижу.
А под бочкой склянка,
Мой муж — комиссар,
А я — спекулянтка!