Представление прошло гладко. Заметных ошибок не было, зрители от души смеялись везде, где им следовало смеяться, а громких и продолжительных аплодисментов в финале с лихвой хватило на три вызова. Перед тем как занавес опустился в последний раз, один из актеров вывел из-за кулис Джека Хэллорана, и тот склонился на сцене в робком, учтивом поклоне; Люси была так горда за него, что едва не расплакалась.
У Джека был шумный, вонючий одиннадцатилетний «форд», который он редко ремонтировал и никогда не мыл; он всегда извинялся за свою машину, но в то лето она ему очень пригодилась: вечерами они с Люси часто отправлялись на ней куда-нибудь «подальше от этой чертовой дыры».
На дороге машина вела себя не хуже, чем любая другая, они катались по всему округу, и он рассказывал, что было днем на репетициях и вечером на спектакле, о людях, которые так и не приспособились к работе, и о людях, с которыми работать было одно удовольствие.
По дороге они выпивали в барах, где стояли автоматы для игры в пинбол и огромные банки с маринованными свиными ножками, — ей со студенческих лет не приходилось бывать в таких нелепых провинциальных заведениях, — но подолгу они там не засиживались, потому что Джек начинал тревожиться, вспоминая, сколько всего ему нужно будет сделать завтра. А Люси это вполне устраивало: после пары часов, проведенных в дороге, ей неизменно хотелось поскорее вернуться к нему в комнатку.
Труппа давала по одной премьере в неделю, и к концу лета театр показал спектакли по Чехову, Ибсену, Шоу и Юджину О’Нилу и даже несколько вычурную постановку «Короля Лира» — Джек пришел к выводу, что на тот момент это был их единственный провал: «Ну, здесь мы все перестарались, и это тут же вылезло наружу».
Актеры не высыпались и не успевали толком отдохнуть, и репетиции не раз заканчивались слезами. Плакали, конечно, девушки, но однажды не выдержал и один из юношей: явно подавляя в себе стыд, он набросился на Джека и обозвал его самодовольным рабовладельцем и мудаком.
Тем не менее нью-йоркская публика все прибывала и прибывала, и едва ли не каждый спектакль оборачивался настоящим триумфом. За кулисами Джека посетил представитель агентства Уильяма Морриса[48] и сообщил, что готов им заняться, — правда, когда Люси, узнав об этом, воскликнула: «Замечательно!» — Джек сообщил, что радоваться особо нечему.
— В «Моррисе» этих агентов как грязи, — объяснил он. — К тому же агент у меня уже есть. Нет, уж если у кого из нас и будет реальный прорыв после сегодняшнего представления, так это у Джули. Черт, это же так классно! Я очень ею горжусь, правда.
— Я тоже, — сказала Люси. — Тем более что она этого явно заслуживает.
Джулии Пирс было двадцать четыре года. Эта худая девушка, с прямыми темными волосами и огромными лучистыми глазами, сыграла главные роли в «Чайке», «Кукольном доме», а потом еще и в «Майоре Барбаре», и ее «реальный прорыв» состоял в том, что ее пригласили попробоваться на роль в новой комедии очень известного на Бродвее драматурга.
Вне сцены она была очень тихой и стеснительной; было заметно, что она страшно нервничает (Люси видела, что ногти на руках у нее обгрызены до мяса), но, как только дело доходило до работы, нервозность исчезала. В труппе было три или четыре актрисы посимпатичнее Джулии, и они это знали, но и они могли только завидовать и восхищаться ее «потрясающей силой», как они сами выражались. Ее чистый звонкий голос, наполнявший весь театр, даже когда она бормотала, оказывался поразительно тонким инструментом, способным наполнить жизнью и самые надуманные ситуации.
Именно этот тихий и неподражаемый голос Джулии Пирс раздался как-то в духоте ночи после короткого стука в дверь Джека Хэллорана: «Миссис Дэвенпорт? Вам звонит дочь».
Люси уже засыпала — одной рукой Джек крепко прижимал ее к себе, вторая его рука прикрывала ей грудь, — но она высвободилась и оделась с такой поспешностью, что забыла на полу чулки и нижнее белье.
Она вышла из комнаты и пробралась к телефону, висевшему на стене у самой лестницы:
— Лаура?
— Мам, ты не можешь сейчас прийти? Только что звонил папа, и он был какой-то совсем странный.
— Ну, солнышко, твой папа иногда слишком уж много пьет, и тогда с ним…
— Нет, он был не пьяный. Это что-то другое. То есть я вообще его не поняла.
Спешить вниз по ступенькам вдоль благоухающих цветочных террас было нельзя — в темноте она боялась оступиться, — но, оказавшись на ровной земле, бегом бросилась к освещенному дому. В гостиной она ненадолго обняла Лауру, чтобы ее успокоить, и потом сказала:
— Вот что мы сделаем. Я сейчас позвоню папе и выясню, что с ним случилось. Может, он заболел. А если он действительно заболел, мы сделаем все, что можем, чтобы помочь ему, пока он не поправится.
Она устроилась у телефона и стала набирать номер нью-йоркской квартиры Майкла, но, еще не набрав всех цифр, она уже боялась, что там его нет: он мог звонить Лауре откуда угодно — из любой телефонной будки, а их там миллион.
Но он сразу же снял трубку.
— А, Люси, — сказал он. — Я ведь знал, что ты перезвонишь. Я знал, что ты меня не бросишь. Слушай, ты можешь хотя бы минуту не бросать трубку? То есть ты можешь просто не бросать трубку хотя бы минуту?
— Майкл, — сказала она, — ты можешь мне объяснить, что произошло?
— Что произошло, — повторил он, как будто от этого вопроса у него в голове что-то прояснялось. — Ну, я совсем не сплю уже, наверное, дней пять — нет, наверное, семь — хрен с ним, я не знаю, сколько дней. Я только все время вижу, как солнце поднимается над Седьмой авеню, а потом поворачиваюсь через полчаса, а там уже снова темная ночь. И я не знаю, когда я в последний раз отсюда выходил — может, неделю назад, а может, уже две или три недели прошло. Тут вся комната заставлена пакетами с мусором, пара штук уже перевернулась, и все высыпалось. Люси, теперь ты начинаешь понимать? Мне страшно. Мне страшно до жути, понимаешь? Мне страшно выйти за порог, пройти по улице, потому что стоит мне выйти, и я начинаю видеть всяких людей и разные вещи, которых там, бля, нет.
— Подожди, Майкл, послушай. У тебя есть друг, которому я могу позвонить? Кто-нибудь, кто смог бы прийти и как-то за тобой присмотреть?
— Ха, «друг», — сказал он. — Ты имеешь в виду подружку. Нет, нет никого. Только не пойми меня неправильно, лапочка: с тех пор как ты выкинула меня из дому, у меня этих подружек перебывало больше, чем я мог съесть. Господи боже, у меня была пизда на завтрак, пизда на обед, пизда…
— Майкл, прекрати, — сказала она с нетерпением. — Слушай, давай я позвоню Биллу, ладно?
— …и пизда на ужин, — продолжал он. — И потом у меня еще оставалось сколько хочешь пёзд, чтобы ночью подкрепиться. Какому еще Биллу?
— Биллу Броку. Может, он сможет зайти к тебе и…
— Нет. Это исключено. Билла я сюда не впущу. За столько лет он уже совсем погряз в своем психоанализе, начнет тут еще меня анализировать. А проблема в том, что я, может, и сумасшедший, но не настолько сумасшедший. О господи, Люси, ну попытайся меня понять. Мне просто нужно поспать.
— Тогда, вероятно, Билл принесет тебе снотворного.
— Ах да, «вероятно». А вот скажи мне такую вещь, Люси: почему ты все время говоришь «вероятно» вместо «наверное», когда начинаешь изображать из себя нянюшку-денежку? У тебя всегда было примерно шесть разных способов говорить делано и притворно. Ты целиком готова поменяться, лишь бы соответствовать случаю. Я это сто лет назад заметил, еще в Кембридже, но думал, что уж из этого-то ты вырастешь. Но ты так и не выросла, а теперь уж, наверное, и никогда не вырастешь. Это, наверное, оттого, что тебе, миллионерше, приходится жить среди обычных людей, потому что, я полагаю, ты думаешь, что тебе надо быть все время на сцене, да? Играть одну роль за другой, бля? Милостивая мать-заступница, сеющая благодать от щедрот своих? Вот именно эта херня, Люси, все эти годы дико меня утомляла. И знаешь, что еще? Почти все время, что мы были женаты, я был влюблен в Диану Мэйтленд. Ни разу я с ней не спал, ни разу даже близко к ней не подошел, но, боже ты мой, я бы за нее умер. Я, помню, все спрашивал себя, догадываешься ли ты, что со мной творится, но потом понял, что разницы нет, потому что ты, наверное, была влюблена в Пола, а если не в Пола — так в Тома Нельсона или в какую-нибудь романтическую абстракцию, которая окажется раз в двадцать девять сильнее и лучше меня. Знаешь, чем мы занимались, Люси? Ты и я? Мы всю жизнь томились и жаждали. Это же хуй знает что, а не жизнь — правда?