Но главное воплощение Белой Богини — это, конечно же, луна, заливающая своим колдовским светом все пространство повести. «Я подумала, что во всем могла быть виновата луна»; «я увидела большую белую луну, встающую над круглым холмом»; «над местом, которое они называли Тол Деол, поднималась луна»; луна оборачивается оленем, «белым и светящимся», луна подчиняет своим чарам не только душу героини, но и все мироздание: «где деревья и трава были белые, и белые холмы вздымались до луны, и дул холодный белый ветер».
Богиня луны триедина в трех разных обличьях. Это и демоническая Геката, предводительница ночной охоты среди мертвецов, призраков и могил, — вспомним «черную яму с мертвецами», которой няня пугает девочку и в которую та попадает наяву, в грезах или во сне. Это и Артемида-охотница, натравившая своих псов на Актеона, дерзнувшего подсмотреть за ее купанием. И наконец, светоносная Селена, при восходе которой, как писал Овидий, «завывает земля, и выходят могильные тени». Кроме того, луна предстает то в образе девочки (новолуние), то зрелой женщины (полнолуние), то старухи (ущерб). Первая из этих ипостасей — сама юная героиня повести, вторая — белая леди, королева фей, владычица змей из вставной сказки, колдовскими чарами истребляющая своих женихов, третья — старая няня, сказочница и ведунья, которая «ушла от нас больше двух лет назад и никто не знает, что с ней стало и куда она подевалась». Однако внимательному читателю должно быть ясно, почему «няня» исчезает со страниц повести — она на три ночи (три года по меркам человеческой жизни) превращается в черную луну, не видимую простым глазом.
Почти в самом конце «зеленой книжечки» словно бы вскользь говорится о том, как девочка заглянула в волшебное озерцо и, увидев в нем свое отражение, поняла, что она сама и есть Белая Богиня. «И меня пробрала дрожь, потому что это знание открыло мне и другие вещи». Ей захотелось перенестись через годы и не ждать столько времени, чтобы стать счастливой навеки. В ее третий приход к таинственному водоему появляется темная нимфа Алала, обращающая воду в пруду в огонь… Девочка «сгорает в воде» и «омывается пламенем», завершая таким образом оба своих алхимических пути — «сухой» и «влажный». Отныне ей уже нет возврата в мир живых. Еще через год она принимает яд, и Амброз находит ее «распростертой перед идолом в том самом месте, которое она описывала с таким трепетом».
Амброз разбивает статую; вспоминая об этом, он оговаривается, что «те, кому случайно — или как бы случайно — было явлено белое сияние этой статуи, обязательно завязывали себе глаза, когда шли туда во второй раз».
Собственно говоря, Мейчен расставляет все точки над «i». Несомненно, речь идет об изваянии Исиды, скрывающей свой лик. Той самой Исиды, которая, явившись герою апулеевского «Золотого осла», говорит о себе: «Я — родительница вещей природных, госпожа всех элементов, превечное довременное порождение, верховная среди божеств, владычица душ усопших, первая среди небожителей, единый образ всех богов и богинь, мановению которой подвластны свод лазурный неба, моря целительное дуновенье, оплаканное безмолвие преисподней. Единая сущность моя под многообразными именами чтится Вселенной. Там фригийские перворожденные зовут меня Пессинунтской матерью богов, тут аттические прирожденные населенцы — Минервой Кекропической, здесь поморские кипряне — Пафийской Венерой, критские стрелки — Дианой Диктийской… элевсинцы — Церерой, древней богиней, одни — Юноной, другие — Беллоной, те — Гекатой… Когда, совершив свой жизненный путь, сойдешь ты в ад, то и там, в этом подземном полукружии, ты увидишь меня просветляющей мрак Ахеронта, царствующей над Стигийскими пустынями…»[60]
Порой изваяния Исиды украшались знаком спирали — лабиринта, в центре которого посвященного ожидало обретение полноты знания.[61] Но вспомним скитания героини рассказа в странном пейзаже: «С вершины я не могла различить очертания камней, но видела, как их много и как далеко-далеко они тянутся. Группы камней располагались в каком-то определенном порядке, образуя рисунки и узоры <…> но теперь мне казалось, что все они смыкаются вокруг того места, где я сидела, и чем дольше я смотрела, тем отчетливее видела гигантские круги камней, которые все увеличивались и увеличивались. Наверное, я вглядывалась слишком долго, потому что мне стало казаться, будто они все движутся и крутятся, как гигантское колесо, а я сижу в середине и кручусь вместе с ними».
Богиня лабиринта, подательница тайного знания, владычица мертвых, просветляющая мрак Ахеронта, — на одном полюсе, на другом — низвергнутые ангелы христианской традиции, последовавшие за светозарным Денницей — Люцифером и изгнанные во тьму. Но алхимики повторяли: «Тот, кто любовался утренней звездой, навсегда утратил способность видеть смысл, ибо был зачарован этим ложным светом и брошен в бездну… Герметической звездой любуются прежде всего в зеркале искусства, или Меркурия, перед тем как обнаружить ее в химическом небе,[62] где она светит гораздо скромнее».[63] Можно пройти большую часть пути к вершине Духа — и в последний момент низвергнуться в бездну, откуда нет возврата.
«Очень странная история», описанная в «зеленом блокноте», — это, по сути дела, рассказ о контринициации, посвящении шиворот-навыворот. Героиня этой истории не успела натворить «удивительных и страшных» вещей, которые были совершены ее двойником — леди Эвелин. Она ограничилась довольно невинными упражнениями в полтергейсте да отвлеченными знаниями о том, как можно «вынуть душу из человека, спрятать ее и не возвращать сколько захочешь, а бездушное тело будет бесцельно блуждать, лишенное чувств и мыслей». Но ее собственная душа была «вынута» из нее Богиней, как доктор Блэк из «Сокровенного света» отнял «основу бытия» у своей жены ради «подлинного знания, означающего смерть».
«Белые люди» — пожалуй, одна из самых «красивых», виртуозно выстроенных вещей Мейчена. Но если говорить о литературной отделке мейченовских текстов, то на память приходит роман «Холм грез». Недаром он удостоился титула «самого декадентского произведения английской литературы».[64]
В своей рецензии, появившейся сразу же по выходе романа, лорд Альфред Дуглас писал: «В красоте этой книги есть что-то греховное. Она подобна странной орхидее, цвет которой болезненно-щемящ и отталкивающ одновременно, а запах — непереносимо сладостен и едва ли не лишает сознания. Жестокость этой книги куда более дика, нежели самые жестокие из представленных в ней описаний…
Она подобна ужасной литургии во славу боли, растравляющей самое себя, боли, положенной на музыку, каждая нота которой строго выверена: мелодия становится воистину непереносимой, ибо каждая фраза — отточена до совершенства, а модуляции — непревзойденны. Последняя длинная глава с ее контрапунктными темами — непревзойденная проза, уникальная в своем роде».[65] (Не эту ли рецензию читал лет сорок спустя Томас Манн, обдумывая, как должна звучать музыка его Адриана Леверкюна?)
Можно было бы весьма пространно — и при этом плодотворно — порассуждать о том, что «Холм грез» — первая в истории мировой литературы попытка чистого мета-романа, посвященного самой тайне «алхимии слова», или же о своеобразных трансформациях «черного романа» от «Монаха» Мэтьюрина к «Исповеди англичанина, употреблявшего опиум» Де Куинси и далее — к Мейчену.
Последнее стоит наметить чуть подробнее, хотя бы потому, что имя Де Куинси постоянно всплывает в «Холме грез». Для XIX века «Исповедь англичанина…» воспринималась именно как готический роман. Весьма характерно, что в русском переводе, появившемся в 1834 г., авторство ее было приписано Мэтьюрину, олицетворявшему все готическое in masse.[66] Но сам жанр готического романа возник как реакция культурного сознания на наступление «века толп», чей приход возвестила Французская революция. Террор плебса и всплеск интереса к террору инфернального слишком совпадают по времени: они — лишь разные стороны одной медали.[67] Готический роман облек плотью слова ужасы и фантазмы, порожденные городской цивилизацией. А Де Куинси нашел мужество сделать следующий шаг, чтобы сказать: эти призраки и фантазмы таятся в каждом из нас. Разъяренная городская толпа и вереницы ужасающих личин, всплывающие в сознании во время наркотического опьянения, — и то, и другое лишь плата за выхолощенный рационализм и бездуховность нашего урбанистического «бытия». И если герои классических «черных» романов Рэдклиф блуждали в мрачных галереях замков или диких лесах, а рассказчик в романе Де Куинси странствовал по закоулкам опиумного бреда, испытывая клаустрофобию человека, загнанного в клетку собственного сознания, то в «Холме грез» Мейчена мы видим, как оба мотива сведены воедино: герой, осаждаемый своими фантазмами, скитается по городу, который предстает ему как «изматывающий тело и душу ад, созданный в эпоху бездарности, преисподняя, построенная не великим Данте, а дешевым подрядчиком».