Хозяйка, толстая брюнетка с отвисшими, как у сердитого бульдога, щеками, важно ходит вокруг стола, разглаживая серый вышитый передник на своем круглом животе. Она прекрасно понимает состояние мадам Лазенской, питавшейся весь пост печеным картофелем без масла, но напускное равнодушие сердит ее, и она нарочно томит свою гостью.
— Еще рано, — гудит ее могучий бас. — Еще в колокол не ударили.
Она говорит с сильным немецким акцентом, выставляя вперед толстую верхнюю губу, украшенную черными усиками.
Гостья молча теребит платочек, затем заводит разговор на посторонние темы:
— Завтра, наверно, получу письмо от Митеньки. Он мне всегда на Пасху присылает денег.
— И глупо делает. Все равно на духи растранжирите. Кокетка!
Мадам Лазенская заискивающе смеется, сложив рот трубочкой, чтобы скрыть отсутствие передних зубов:
— Хю-хю-хю! Ах, какая вы насмешница!
— Я правду говорю, — гудит поощренная хозяйка. — К вам в комнату войдешь — как палкой по носу. И банки, и склянки, и флаконы, и одеколоны — настоящая обсерватория.
— Хю-хю-хю! — свистит гостья, бросая кокетливый взгляд на этажерку. — Женщина должна благоухать. Тонкие духи действуют на сердце… Я люблю тонкие духи! Нужно понимать. Вервена — запах легкий и сладкий; амбр-рояль — густой. Возьмите две капельки амбре, одну капельку вервены — и получите дух настоящий… настоящий. — Она пожевала губами, ища слова. — Земной и небесный. А то возьмите основной дух Трефль инкарнат, пряный, точно с корицей, да в него на три капли одну — белого ириса… С ума сойдете! Прямо с ума сойдете!
— Зачем мне с ума сходить, — иронизирует мадам Шранк. — Я лучше схожу к Ралле, куплю цветочный одеколон.
— Или возьмите нежную Икзору, — не слушая, продолжает фантазировать мадам Лазенская, — а к ней подлейте одну каплю тяжелого Фужеру…
— Я всяко ж больше всего люблю ландыш, — перебивает ее густой бас хозяйки, решившей, что пора наконец показать, что и она кое-что в духах смыслит.
— Ландыш? — удивляется гостья. — Вы любите ландыш? Хю-хю-хю! Ради бога, никому не говорите, что вы любите ландыш! Ах, боже мой! Да вас засмеют! Хю-хю-хю! Ландыш! Пошлость какая!
— Ах, ах! Какие нежности! — обижается мадам Шранк. — Как все это важно! Ума большого не вижу, чтобы морить себя голодом — на духи деньги копить! Ужасная прелесть — аромат на три комнаты, а лицо с кулачок.
Мадам Лазенская, низко нагнув голову, отчищает ногтем какое-то пятнышко на своей кофточке. Видны только большие ярко-малиновые уши.
— Пора, — заявляет наконец хозяйка, усаживаясь за стол. — Аннушка! Тащи кофей!
Мадам Шранк звонков в комнатах не признавала. Голос ее гудел, как китайский гонг, и был слышен одинаково хорошо во всех углах и закоулках маленькой квартирки. Часто случалось, что она, прибирая в передней, ворчит, а кухарка из кухни подает ей во весь голос реплики. Для того чтобы разговаривать с мадам Шранк, вовсе не нужно было находиться с ней в одной комнате.
— Тащи скорей!
Вдали раздался грохот упавшей кочерги, визг собачонки, и в дверях показалась мощная фигура Аннушки, в ярко-красной кофте, стянутой старым офицерским поясом. Натертые ради праздника свеклой круглые щеки соперничали колоритом с лежавшими на блюде пасхальными яйцами. Волосы грязно-серого цвета были жирно напомажены и взбиты в высокую прическу, увенчанную розеткой из гофрированной зеленой бумажки с аптечного пузырька. Скромно опустив глаза, словно стыдясь своей собственной красоты, поставила Аннушка поднос с кофейником и чашками.
— Надень передник, чучело! — мрачно загудела мадам Шранк. — Кто тебе позволил воронье гнездо на голове завивать? Взгляните, мадам Лазенская, как она себе щеки нащипала! Га-га-га!
— Хю-хю-хю! — свистит птицей мадам Лазенская.
— И неправда, и не думала щипать, — оправдывается Аннушка, осторожно водя по лицу рукавом платья. — Ей-богу! Вон образ-то на стене… Ей-богу, от жары. Кулич пекла, куру жарила… В кухне такое воспаление.
Она уходит, сердито хлопнув дверью.
— Каково! — возмущается хозяйка. — Нельзя слова сказать! Это называется прислуга! Накрасится, волосы размочалит, и не подступись к ней. И каждое воскресенье так. Как все уйдут — сейчас щеки намажет, офицерский кушак напялит — и давай обедню петь. А я нарочно вернусь, открою дверь своим ключом и все в передней слушаю. Часа два поет во все горло: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!» Ревет, как бык. Прямо у меня все нервы трещат. Еще какой-нибудь дурак квартирант подумает, что это я так пою…
— Жалко Дашу, — вставляет мадам Лазенская, — та была гораздо скромнее.
— Н-ну! Каждый день новый уважатель. Все у них уважатели на уме!
Мадам Лазенская мнется и молчит.
— Удивительное дело, — продолжает хозяйка, разрезывая курицу. — Все у них уважатели. Ну, Аннушка, та по крайней мере со двора не ходит…
— Завтра пойду, — раздается вопль из кухни. — Хоть зарежьте, пойду… Перед людьми стыдно! И так старший дворник проходу не дает. Когда же ты, говорит, ведьма, со двора пойдешь? Первый раз, говорит, такого черта вижу, что никогда со двора не ходит.
— Каково! — удивляется хозяйка. — Куда же ты пойдешь, у тебя здесь никого нет?
— Мало ли куда… На кладбище пойду на какое-нибудь. У нас в деревне, как праздник, все на кладбище идут. Нашли тоже дуру — не знаю я, куда идти! Почище других знаю!
— Перестань орать, у меня от тебя нервы трещат!
Мадам Шранк подходит к буфету и, повернувшись спиной к мадам Лазенской, что-то переставляет, тихо звеня рюмками. Затем слегка откидывает голову назад и, заперев буфет, возвращается на место, смущенно покашливая. Гостья все время внимательно рассматривает этажерку.
Она давно знакома с этим маленьким маневром и знает, что, проделав его, мадам Шранк становится необыкновенно патриотичной и любит говорить о Германии, которой никогда и в глаза не видала, так как родилась и выросла в Петербурге. Мадам Лазенская в таких случаях немножко обижается за Россию и старается замять разговор. Противоречить она не смеет, чувствуя себя всегда немножко виноватой перед своей усатой собеседницей. Дело в том, что, занимая у мадам Шранк крошечную комнатку, она часто не может заплатить за нее в срок, и мадам Шранк снисходительно допускает рассрочку.
— Подобной прислуги в Берлине не бывает, — укоризненно говорит хозяйка, отправляя в рот большой кусок ветчины.
Гостья молчит, подбирая вилкой рис. Мадам Шранк долго придумывает, что бы ей сказать неприятного:
— Вы что молчите? Верно, мечтаете, какие духи на Митенькины деньги покупать будете? Охота ему посылать! Есть еще на свете глупые сыновья! После вас ведь ему ничего не останется. А что от отца осталось, то вы в три года успели фю-ю по ветру…
Лицо мадам Лазенской покрывается пятнами.
— Знаете, мадам Шранк, — быстро перебивает она. — Я сегодня видела красное сукно, точно такого цвета, как у меня амазонка была. Помните, я вам рассказывала? Ну, точь-в-точь, точь-в-точь…
— Еще бы вам не знать амазонку, когда вы в три года двадцать тысяч с офицерами верхом проскакали.
— Хю-хю-хю! — лебезит гостья, желая умилостивить обличительницу.
— Вы чего смеетесь?
— Так, я вспомнила смешное, — путается мадам Лазенская, — вы вчера рассказали про того старика…
Лицо мадам Шрапк медленно растягивается в улыбку глаза щурятся, углы рта глубоко въезжают в мягкие щеки.
— Го-го-го! «Позвольте, сударыня, вас проводить…» Оборачиваюсь: господи! Ножки тоненькие, еле стоит, обеими руками за палку держится… Нос синий — весь бровь седой… «Вы? Меня провожать? Вам нужно скорей домой бежать». Он на меня глаза выпучил, ничего не понимает… «Бегите, — говорю, — домой — нам умирать пора, скорей бегите!» Га-га-га! А он как заплевался — га-га-га! — ужасно рассердился.
— Ох, перестаньте! Хю-хю-хю! Ох, вы меня уморите! Хю-хю-хю! Ах, уж эта мне мадам Шранк, всегда что-нибудь!..
— Скорей, говорю, торопитесь. Всяко ж неприятно, если на улице…
— Ох! Хю-хю-хю!..