Весело затрещали фитили. Яркие язычки пламени наполнили комнату непривычно ярким светом.
– Как красиво… – прошептала Гедита.
– Еще бы! – важно заметил Эвбулид. – Ведь я купил этот канделябр, как символ нашего будущего богатства. И, зная твой несносный характер, как доказательство того, что я не лгу!
– Так он – наш?!
– Так же, как и этот твой заплатанный хитон!
– И, значит, мельница с целой горой денег…
– Мельница и двенадцать мин![4]
– …правда?!
Всю ночь Эвбулид не спал, обсуждая с женой, как счастливо они заживут, когда мельница начнет приносить им доход. Это уже не остатки от наследства умерших родителей и не жалкие пособия государства, которые едва позволяли сводить концы с концами!
Эвбулид быстро успокоил Гедиту, что долг – дело обычное, многие афиняне теперь прибегают к его помощи, чтобы вырваться из нищеты, и она мечтательно шептала:
– Первым делом соберем приданое для Филы! Девочке скоро двенадцать лет, еще год-другой, и пора будет замуж.
– Выдадим ее за богатого афинянина!
– Богатого и красивого, а еще – умного: пусть будет счастлива!
– Диоклу справим новую одежду. Стыдно смотреть на него: парню двенадцатый год, а он ходит в лохмотьях!
– Клейсе – красивую куклу…
– Тебе – дорогой отрез на хитон[5] и рабыню по хозяйству!
– А твой римский друг не обманет? – вдруг испугалась Гедита. – Не передумает?
– Квинт? Никогда! Это ведь бывший римский центурион,[6] а они умеют держать слово! – засмеялся Эвбулид и торопливо зашептал: – Он уже дал мне сегодня сто драхм. И дал бы еще, да больше у него при себе не оказалось. Но он пообещал, что остальные через полмесяца принесет его раб!
– Как это было бы хорошо…
Наутро Гедита первым делом поспешила к жене соседа Демофонта поделиться радостью. Но та неожиданно огорчила ее.
Целый час она рассказывала о жертвах ловких ростовщиков, окончательно разорившихся или даже проданных в рабство, обещала подробно разузнать все о мельнице и о римлянине, и так напугала Гедиту, что теперь она смотрела на монеты с нескрываемым ужасом.
Несколько раз она порывалась остановить мужа и просить вернуть эти деньги, пока не поздно. Но унылый в последнее время голос Эвбулида был таким ликующим, а всегда озабоченное лицо его излучало столько радости, что готовые уже сорваться слова замирали на языке.
И Гедита, чтобы удержать слезы, только крепче прижимала к губам край хитона.
– …сто шестьдесят три, сто шестьдесят четыре, – словно почувствовав ее состояние, улыбнулся жене Эвбулид. Подмигнул сыну: – Сто шестьдесят пять!
Диол, худой и юркий, как все дети Афин в его возрасте, мигнул в ответ сразу обоими глазами и снова впился в серебро восторженным взглядом.
Фила зевнула в кулачок и украдкой оглянулась на дверь гинекея, где ее ждала давно уже остывшая постель.
Пятилетняя Клейса, укутанная в обрез старого плаща-гиматия, наклонилась к глиняной кукле и стала тихонько напевать, баюкая ее.
– Диокл, не ослепни! – посмеивался подмечавший все вокруг Эвбулид. – Фила, так ты все свое приданное проспишь! Армен, а ты что – тетрадрахму решил проглотить?[7]
Высохший, болезненный раб закрыл рот и горестно усмехнулся:
– Зачем мне теперь серебро? Впору уже обол Харона[8] за щеку, да только нам, рабам, не положено…
Он закашлялся, схватившись рукой за грудь, и так надсадно и долго хэкал горлом, что Эвбулиду самому захотелось прокашляться за него. Он с жалостью покосился на своего единственного раба и сказал:
– Что закон жалеет для вас даже медный обол – это так. Но здесь все свои. Придумаем что-нибудь, когда Аид[9] позовет тебя в свое печальное царство.
– Как будет угодно господину… – благодарно взглянул на Эвбулида Армен. – Лишь бы у него потом не было неприятностей. Я уже и на могильную плиту накопил, господину останется лишь заказать в скульптурной мастерской надпись, какую он сочтет справедливой…
– Это будет длинная и красивая надпись! – пообещал Эвбулид. – Как тебе нравится, скажем, такая: «Здесь отдыхает от земной жизни самый преданный и покладистый раб Афин – Армен, двенадцать лет верой и правдой прослуживший в доме Эвбулида. Кто бы ты ни был, прохожий, – свободный или раб, как и я – прощай!»
– Нет! – всхлипнул Армен и замотал головой. – У господина будут неприятности, что он похоронил раба на кладбище, вместо того чтобы бросить на свалку за городом. Пусть господин оставит одно только слово: «Прощай».
Он задумался, но монеты, мелькавшие в руках Эвбулида, отвлекли его от печальных мыслей. Подбородок Армена опять отвис, обнажая беззубый, с острыми осколками корней рот. Морщинистое лицо раба выразило крайнюю степень изумления: откуда вдруг такое богатство в доме, где еще вчера за счастье почиталось иметь лишний обол?…
2. Тот самый центурион
– Сто восемьдесят…
Мягкие, холеные пальцы Эвбулида потянулись к теплу светильника и, подрагивая, замерли над ним.
Холодна зима в третьем году 161-й Олимпиады,[10] и хотя, как обычно, не принесла она в Аттику ни снегов, ни мороза, – этот предрассветный ветер с моря, эти дожди и промозглые туманы в этот раз кажутся особенно невыносимыми. Хвала богам, что наступил антестерион![11] И вот что особенно приятно было Эвбулиду: именно в этот месяц возрождения природы его семья начинала новую жизнь. Это ли не доброе предзнаменование самих богов? Довольная улыбка раздвинула его полные губы.
Снова и снова переживал он тот счастливый миг, когда перед зданием суда он вдруг заметил лицо, поразившее его знакомыми чертами. Высокий стройный человек в римской тоге с жестокой усмешкой на тонких губах что-то сердито выговаривал склонившемуся перед ним афинянину.
Где-то уже встречал Эвбулид этот презрительный взгляд, а еще суховатые щеки с острыми скулами, тонкий, с горбинкой, нос, чуть навыкате глаза. Но где? Когда?…
Римлянин неожиданно оттолкнул рухнувшего к его ногам афинянина, замахнулся…
И Эвбулид вспомнил: ночной бой у Карфагена, осажденного римской консульской армией и их вспомогательным отрядом… Жестокая схватка на стене, куда привел отчаянных смельчаков бесстрашный Тиберий Грахх… Занесенный над головой римского центуриона длинный меч пуна, и страшный удар его, Эвбулида, македонской махайрой по несущей смерть союзнику руке…
Сомнений не оставалось – это был тот самый центурион.
– Квинт! – радостно закричал Эвбулид, бросаясь к нему. – Пропорций!!
Римлянин недоуменно повел головой. Остановил удивленный взгляд на Эвбулиде. Брови его узнавающе дрогнули:
– Эв…булид?!
Потом они сидели за кувшином вина в харчевне, куда Эвбулид затащил старого боевого друга. Квинт Пропорций, подобрев от второй кружки вина, стал упрекать его за то, что тот живет в неподобающей славному прошлому нищете.
– Что я могу поделать? – разводил руками Эвбулид. – Хотел взять в долг, чтобы обзавестись прибыльным делом, но никто не дал даже двух мин! Кто может поручиться, что я не только выплачу проценты, но и верну сам долг? И потом, Квинт, у кого занять? Теперь в обнищавших Афинах таких, как я, – каждый второй! Есть еще, правда, твои земляки, римские ростовщики, но мы, афиняне, гм-м… боимся их!
– Боитесь? – стукнул кулаком по столу Квинт. – Скажи прямо, что ненавидите нас!
– Но, Квинт, ты должен понять моих земляков! – примирительно заметил Эвбулид. – За что грекам любить вас? Тебя я не имею в виду – ты мой друг, и мне хорошо известны твои честность и мужество. Но скажи: зачем вашему Риму – наша Греция? Воевали бы и дальше с варварами, а мы помогали вам, как под Карфагеном или в Сирии. Так нет – зачем-то вам понадобилось разрушать прекрасный Коринф, играть на бесценные сокровища его храмов в кости! Ведь вы уже захватили всю Грецию, спасибо хоть для Афин сделали исключение…