Вытащила на свет и опознала позабытое: этот человек мне нравится. Я так привыкла к отсутствию симпатии, к равнодушию, которое быстро сменяется раздражением, что совершенно забыла самую простую в мире вещь: как это – лежать в постели с тем, кто нравится.
И увидела я, что это хорошо, да уж. Приподняла голову и посмотрела, какой он, пожалуй, даже красивый в лунном свете. И умный. То есть при луне и голые почти все мужчины дураки – ну, кроме того, который не полюбил, – но я запомнила, что днём, в одежде, он казался вполне разумным. И мне немедленно захотелось болтать, это была вторая утраченная радость – я не болтаю с ними с тех пор, как меня тогда это самое, вы уже наверняка запомнили, что. Слишком много чести сообщать им свои мысли, щебетать, показывая розоватые складочки глупости, изъяны логики и сырую яму со страхами.
А тут я почувствовала, что могу, как птичка, распеться у него на плече, и это было так чудесно, что я засмеялась. Засмеялась и сказала: пора.
Мы сели в машину, поехали в город и расстались очень нежно, гораздо нежнее, чем это бывало с остальными.
И я осторожно отнесла домой тепло, которое ощутила, проспала с ним всю ночь, а утром решила, что хочу иметь взрослого друга-мужчину. Именно чтобы щебетать – жаловаться, хвастать, задавать дурацкие вопросы, требовать утешения, и всё это – не поднимая головы от его плеча.
И поэтому всю долгую зиму, последовавшую за тем вечером, я записывала то, что хотела сказать этому человеку – первому, который понравился мне с тех пор, как. Даже жаль, что каждую историю приходится начинать с безличного «знаешь, милый», – но я тогда не стала спрашивать имя, а теперь уже не узнать.
* * *
Знаешь, милый…
Письма луне
1
Дорогая луна, я сегодня гуляла и была безупречно полна – не толста, а наполнена. Насколько был пуст мой август, настолько же полным кажется предстоящий сентябрь. Все, кого я люблю, – со мной, если не рядом, то близко, а мне это важно. Есть у моего сердца свойство: когда мужчина уезжает из города, я горюю так, что оно почти останавливается, ну, или замедляется уж точно. Он собирается, а я лежу на кровати и смотрю, и сил моих нет ни говорить, ни прощаться, а только не плакать. В другие дни я не позволяю чувствам сбивать меня с толку – разве случайно, спросонок, пока ещё не совсем в себе, услышу или увижу что-нибудь, что пробьётся сквозь самообладание. А так я крепкая.
Но когда он уезжает, меня покидает почти вся жизнь, а на её место ничего не приходит. Я лежу и не плачу, смотрю, как за ним закрывается дверь, слышу шаги, писк кодового замка, потом ничего не слышу.
А в этот раз было совсем плохо, потому что он уезжал, а у меня была встреча, лишняя бессмысленная встреча, полуделовая, полудружеская с человеком, которого я едва различала при свечах. Официант, впрочем, был такой высокий, что я слегка оживилась и засмотрелась, и даже промедлила секунду, прежде чем сказать: «Зелёный, просто зелёный, без добавок». Но потом я всё теряла и теряла силы, сползала по столу куда-то вбок, трогала чайное ситечко на подставке, укачивала его, как колыбель, в которой бедовал остаток моей жизни. Но жизнь утекала сквозь мелкие дырочки, а я прислушивалась, хотя отсюда, из другой части города, нельзя было уловить ни шаги, ни писк кодового замка.
А потом он позвонил, сказал, что выезжает на вокзал, и ничего, что ты не успела меня проводить, это всё ненадолго, рабочий момент. Я прижимала телефон к щеке и радовалась, что жизнь почти совсем вытекла и мне нечем заплакать здесь, в этом глупом месте при свечах. А тот человек, с которым мы ужинали, видимо, сошёл с ума или вдруг что-то для себя решил, потому что протянул руку и погладил меня по щеке, по шее, немного по груди, и снова по шее, и снова по щеке. И я, не переставая скулить и жаловаться в трубку, подалась навстречу этой человеческой руке и слегка прижалась – потому что очень горевала.
Потом, конечно, ушла.
А чуть позже он сел в поезд и позвонил, и ещё раз, когда поехал. И тут же стало немного легче, потому что, дорогая луна, у моего сердца есть и другое свойство: едва только поезд отрывается от перрона, меня отпускает тоска, и жизнь снова начинает возвращаться, медленно-медленно. И к следующему утру я уже снова почти полна и говорю в телефон чуть недовольно: «Доехал? Прекрасно, возвращайся скорей». Мне, дорогая луна, ничуть не странно и не стыдно, что сердце моё таково, я думаю, это называется двойственность, и кому, как не тебе, знать всё об истощении и полноте, которая не толщина, а наполненность.
2
Боюсь, моё второе письмо понравится тебе гораздо меньше, дорогая луна. Весь день думала и решила признаться: вчера я тебя обманула насчёт встречи в ресторане. Точнее, наврала – можно ли обмануть луну? – разве лишь попытаться, надеясь, что твои узкие тёмные глаза не заглядывают в залы без окон. Но тот высокий официант всё видел, поэтому я скажу: на самом деле немножко заплакала. Я запомнила одну или две слезы, потому что они скатились как раз на ту человеческую руку, ну, я писала – ту, которая тянулась ко мне, когда я говорила по телефону. И знаешь ли, что я сделала? Губами их стёрла, не переставая скулить и жаловаться. И официант теперь готов подтвердить, что мы любовники, – а как же иначе.
Потом, конечно, ушла.
Очень давно со мной было, в другой жизни, с другим мужчиной, который тоже уезжал, а я горевала так сильно, что пошла к его другу – куда же мне было ещё пойти? С тех пор я всегда стараюсь ни к кому не приближаться в эти часы. Как хорошо, что у моего сердца есть второе свойство и вся моя тоска – до поезда, а продлись она дольше – неизвестно, что сталось бы с верностью и всеми такими вещами.
Есть у моего сердца и третье свойство: когда мужчина, наконец, уехал, я перестаю о нём думать – вообще почти забываю и с трудом могу его вспомнить, когда возвращается. Не знаю, хорошо ли это, но зато знаю точно, откуда взялось: однажды мужчина – не этот и не тот, а ещё один… дорогая луна, можно, я просто буду говорить «он», потому что какая разница, когда я горюю, о ком? Коротко говоря, уехал, и я ждала его пять лет, а он так и не вернулся. Я потом посчитала, мы были вместе пятьдесят два дня, а ждала я полторы тысячи, не меньше. И когда сосчитала, решила, что больше никогда ни одного дня не потрачу на ожидание. Поэтому после того, как поезд отрывается от перрона, я не просто перестаю тосковать, а совсем остаюсь одна – не временно, а навсегда, на всю следующую долгую жизнь. И сразу, буквально с утра, начинаю день одиночкой, с ровным сердцем, которое никого не хочет и ничего не боится, – чего уж теперь-то бояться. И первое свойство, наверное, тоже отсюда: каждый раз я переживаю не отъезд, а смерть любви, а это не шутки, это гораздо больше, чем просто мужчина уехал. Она умирает, а я не знаю, что будет дальше, родится ли она вновь, когда он вернётся.
Это очень, очень серьёзно, дорогая луна, но никому невозможно объяснить, кроме тебя, знающей всё о смерти и возрождении.
3
А третье моё письмо, дорогая луна, тебе не понравится совсем. Поэтому оно будет последним, тем более дни твоей полноты на исходе, а кому охота переписываться с ущербной луной (это я тебя так уколола – за все глупости, что ты мне отвечала и ещё ответишь сегодня, если не обидишься окончательно).
Есть у моего сердца четвёртое свойство: иногда происходит затмение, когда душа перестаёт чувствовать своё тело. Не видит и мечется без приюта. Ты, которая всё знаешь об отражённом свете, наверняка догадываешься, как с этим справиться. Со мной так случалось всего дважды в жизни, и тогда приходилось находить себя через других людей – мужчин, конечно, это проще всего. Из их любви и страсти потихоньку сгущалось моё тело, и там, где жар, там и я. Поначалу чувствуешь себя немного суккубом, а потом ничего, привыкаешь. Возможно, есть и другие способы – йога, наверное, помогает, но этот быстрее всех.