– Любовь эгоистична. А дружба – это бескорыстная мысль о другом. Любовь – это Я, а дружба – это ТЫ. Любовь преходяща, настоящий друг – на всю жизнь…
– А мне кажется, если бы я полюбила, то навсегда, – мечтает Надя, – вышла бы замуж и родила бы много детей.
– Брак – конец любви, – заявляет девица Камилова.
– Отчего же?
– Обязаловка!
– Ну зачем же обязаловка, если по любви?
– Потому что ты обязуешься любить, поскольку у него на тебя штамп в паспорте… Конец свободной воле. Обрезание крыльев. Как можно принудить свое сердце любить? Можно только сказать: сегодня я люблю тебя навсегда.
– А верность, преданность что-то значат для тебя?
– Очень даже. В дружбе.
– Любимый человек может быть и другом.
– Это высший пилотаж!
– Ты максималистка?
– «Сверх сил своих стремиться ввысь – на то и небеса». Девиз у меня такой. Это максимализм?
– А что самое ценное в человеке?
– Ум, – говорит Саша.
– Доброта, – говорит Надя.
– Порядочность.
– Отзывчивость.
– Чувство собственного достоинства.
– Уважение к другим. Чувство долга.
– Трусом не быть.
– Быть честной… – говорит Надя. – Хотя честной быть трудно, и храброй тоже.
– А идти вообще имеет смысл только туда, где трудно…
– …Главное, чтобы душа была живая, неленивая…
– «Душа обязана трудиться – и день, и ночь, и день и ночь…»
– Заболоцкий! Я его люблю.
– Я тоже. А знаешь, еще люблю Киплинга «Заповедь»… «Умей принудить сердце, разум, тело тебе служить, когда в твоей груди уже давно все пусто, все сгорело, и только воля говорит – иди!..»
– Какие мудрые стихи!
– А вот это: «Умей поставить в радостной надежде на карту все, что накопил с трудом, и проиграть, и нищим быть, как прежде, и никогда не пожалеть о том…»
Так говорили они, вдохновляясь, про все прекрасное, хрупкое, высокое, на чем спокон веку и держатся лучшие человеческие сообщества. А короткая ночь кончалась, светало. Спать не хотелось.
– Ты говорила про друга, который один и на всю жизнь… У тебя есть такой друг? – спросила Надя.
– Был. Рыжую Жанку помнишь в колхозе?
– Еще бы. Вашу пару нельзя было не запомнить.
– Она вышла замуж за какого-то лабуха, родила ребенка, заканчивает медицинский институт.
– Ты с ней общаешься?
– Нет. Но звоню ей каждый год в день ее рождения. Вспоминаем детство, нашу пылкую дружбу, ничего сильнее после этого не было…
Видно, здорово ей эта Жанка запала в душу, подумала Надя.
– Ты считаешь, что она тебя предала… тогда? Прости, что спрашиваю. Не хочешь – не отвечай.
– Отчего же… Раньше считала. Променяла меня на какого-то дебила. Я-то думала, что мы только друг другу принадлежим, а остальное – это так, привходящее, для оживления впечатлений. Верность на всю жизнь, все такое… В общем, юношеский максимализм, непримиримость… А мы просто повзрослели. А что до предательства… Я думаю, нет человека, который бы за свою жизнь кого-нибудь не предал. Мы очень чувствительны, когда нас предают, но когда это делаем мы сами, то даже не замечаем. Большинство так называемых предательств совершаются не по злому умыслу, не потому что человек – дрянь, а так – случайно. Не подумал, не заметил, собой был поглощен.
– А совесть?
– Что, совесть?
– Грызть будет. От нее-то не спрячешься.
– Совесть говорит тихим голосом, надо слух тонкий иметь, чтобы ее услышать.
– Нет, – качает головой Надя, – не могу согласиться с тобой. Я тебе расскажу одну историю. Дело было в классе пятом, шел урок геометрии. Девчонка, которая за партой передо мной сидела – кажется, Аня Белова, – поворачивается ко мне и просит линейку. Я говорю: у меня нет линейки, хотя линейка в портфеле лежала, только руку протянуть. Аня посмотрела на меня молча, и я поняла, что она понимает, что я вру, просто лень мне напрягаться ради кого-то. А потом надо было что-то начертить в тетрадке, отрезок там какой-то… Я достаю свою линейку украдкой, как воришка, рисую и все думаю – вот сейчас она обернется и увидит у меня эту проклятую линейку в руках. И знаешь, до сих пор не могу простить себе этой линейки. И когда мне неохота откликаться на чью-то просьбу, вспоминаю тот урок геометрии и мысленно себя линейкой по рукам бью… Тебе, наверное, смешно, да?
– Совсем не смешно. – Александра положила ладонь на Надину руку и сказала очень серьезно: – Такая откровенность дорого стоит. Спасибо. Ты очень чистый человек… Белочка.
Это первый раз после колхоза она ее так назвала.
Надины глаза повлажнели, сделались прозрачными, светло-зелеными.
– Это тебе спасибо. Как будто душа омылась. Я ни с кем так не разговаривала.
Первый солнечный луч вырвался из-за крыш домов. Надя Маркова и Саша Камилова стояли перед распахнутым окном и смотрели, как восходящий пламенный шар благословляет их внезапный союз на долгие годы.
– Про линейку – сильно, – согласилась Таня, когда Надя закончила рассказ.
– А дружба – это когда можешь признаться в стыдном и знать, что этим не воспользуются.
– Верно, – кивает густой гривой Таня.
– Купаться, девочки! Скорей купаться! – кричит Александра. – А потом обедать. У нас сегодня суп из колбасной палочки!
На озере было многолюдно. Дачники, дорвавшиеся до тепла и солнца, хватали ультрафиолет жадными порциями, впрок, не заботясь о последствиях. Дети шумно плескались в воде, визжали, заходясь от восторга, а расслабленные мамаши лениво поглядывали за чадами из-под панамок. Время от времени раздавались их призывные голоса: «Петя, вылезай из воды, весь синий!», «Ирочка, не заплывай далеко!»… «Баба сеяла горох – прыг-скок, прыг-скок!» Чудные, незабываемые звуки детского лета!
Танечка тотчас встретила на пляже кудрявую приятельницу с соседской дачи, и, взявшись за руки, они помчались к воде, сияя маленькими голыми пятками… Александра с разбегу погрузилась в озеро и ушла в заплыв до другого берега. Надя вошла в воду твердым шагом – лицо ее при этом не выразило ни малейшего удовольствия, а только волевую сосредоточенность, – нырнула с головой, проплыла метров тридцать великолепным баттерфляем и вернулась обратно отточенным брассом.
– Тетя Надя! – закричала из воды Таня выходящей на берег Наде. – Что ж ты так быстро? А поплавать?
– Наплавалась я уже за свою жизнь, Танечка, – сказала Надя и добавила тихо, про себя: – У, не люблю воду.
Надя сидела на траве, обсыхая, и смотрела, как ровно, свободно, с сильным толчком и длинным скольжением плывет Саша, и отметила, что в подруге ее, слава тебе господи, появилась какая-то крепость, здоровье, проблеск живой – впервые за последние месяцы. И снова Надю одолело тяжкое сомнение: сообщать ли ей новость, которая наверняка выбьет Сашку из зыбкого равновесия. Ах, как не хотелось!
Что за весна выдалась, вспоминать жутко. Бедная Симка едва не погибла от перочинного ножичка малолетних бандитов. Сашка едва не тронулась мозгами и не загремела в клинику неврозов на почве своей бессильной любви. Да и сама Надя переживала нелучшую пору своей жизни: того и гляди «закатает в асфальт» бодро строящийся капитализм, или как он там называется? И суровая полувоенная контора, на честь и славу которой Надя трубила всю жизнь, вышвырнет ее на волю тех самых волн, где, не зная устали, плавали, охраняя отечество от посягательств любого агрессора, могучие подводные монстры, к которым Надя приложила свои трудолюбивые честные руки. И к чему теперь пристроить себя, если профессия на фиг никому не нужна, а ничего другого делать не умеешь? На кого переучиваться? На челнока? На этого… предпринимателя, кооператора? Новое, непонятное, жестко-мускулистое, непредсказуемое время наступало со всех сторон, теснило, выжимало, перло напролом, прокладывая себе дорогу, толком не зная, куда дорога ведет. Другие лозунги, другие интонации, речь другая, далекая от изящной словесности. А как быть со всем старым, что полагал нормой своей жизни, – «поделись с товарищем», «помоги слабому», «не в деньгах счастье»… А куда засунуть вот это, оптимистическое, с понятливым подмигиванием друг другу: «Пусть мы бедные, зато у нас богатый внутренний мир»? Ха! Дребезжание дверного колокольчика у парадного подъезда. Анахронизм. Вспомнилась вдруг одна питерская старушка – соломенная шляпка со стеклярусом, брошка под горло, шелковое пальто, – которая кричала с Троицкого моста проплывающей по Неве барже: «Матрос, матрос! Немедленно выключите эту ужасную немецкую музыку, я не могу ее слышать!» И ведь понял, выключил беспрекословно. Теперешний матрос, поди, послал бы бабульку к такой-то матери и сделал бы громче. Хотя – кто знает…