Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Жилось ему хорошо. В свою роту он приходил только спать, а в лазарете чудил вовсю: играл в прятки, салочки, жмурки с больными, ржал так громко, что часовые на проходах оглядывались, улыбаясь на санчасть. И спал после обеда, сместив кого-нибудь из больных с койки. Жилось ему хорошо. Медслужба — медовая служба. Так говорили в гарнизоне. Ибо одна из любимейших тем у солдатского кружка — кому хорошо служится. И тогда в рассказ густо вкрапляется вымысел и возникают фантастические истории о том, как кому-то обалденно хорошо. Завистливые глаза слепы и не любят прозы, и, может быть, не так уж хорошо жилось ефрейтору Клыгину, но мнение такое бытовало прочно.

А еще служил он дома. В своем родном городе. Как он сюда попал, одному богу известно. Но дома — это уже здорово. И часто заходили к нему в санчасть с «гражданки» знакомые приятельницы, волнующе и тревожно смеялись с ним в запертой изнутри ординаторской, а затем проплывали бесплотными видениями мимо задеревеневших вдруг больных. Считалось, что Клыгин, как и всякая знаменитость мужского пола, незаурядный специалист по амурным делам, и поэтому если он говорил, что надо идти на электрофорез именно сейчас, то именно сейчас и следовало идти.

Я пару раз стукнул пальцем в дверь с нужным номером на табличке и зашел в кабинет, шаркая тапочками по линолеуму. Процедурная была беспорядочно заставлена цветами в горшках и кадках, снесенными сюда из ремонтируемых кабинетов. Кабинки для процедур оказались пустыми, врача тоже видно не было. Я взял в руки песочные часы и перевернул их. Песок потек.

Дверь кого-то впустила, и листок с направлением был незамедлительно вырван из моих рук, сложенных за спиной. Девушка в белом халате быстро прошла к столику и, упершись кулачком в бок, заглянула в направление. Я лишь мельком увидел короткие темные волосы, полные алые губы, накрашенные глаза и сразу стал глядеть вниз на ее белые сапожки и заправленные в них фирменные джинсы. Хорошие такие джинсы.

— Идите туда, — по-женски аккуратно выговорила она, дотронувшись легко до моей вздрогнувшей руки.

Я ссутулился еще больше и зашагал к указанной кабинке, четко ощущая свою деревянность; вроде и недавно в армии, но как-то напрочь разучился смотреть на девушек прямо. По этому поводу на ум почему-то приходит дикарь, держащий в руках хрустальную вазу, — хорошо-то хорошо, но с дубиной оно сподручней.

Я опустился на лежак, стесняясь своего сероватого белья, и стал смотреть в потолок, когда девушка деловито уложила мне на грудь пластину, придавила ее мешочком и чем-то щелкнула.

— Сейчас должно покалывать. Как горчичник. Хороший горчичник, не старый, — прояснила она ситуацию.

— Слишком сильно. Можно и поменьше, — шевельнул я губами.

— Ой, какой ты у нас слабак, — привычным голосом сказала она и, передвинув что-то на пульте, уплыла за шторку, оставив мне облако духов, будоражащих воображение.

«Я не слабак. Я избалованный, — беседовал я с ней про себя. — Какая разница? Слабак принимает любое положение в жизни так, как его преподносит судьба, а избалованный хочет в любом положении обеспечить себе максимум комфорта. Избалованный лучше, чем слабак. Он предприимчивей», — говорил я с собой, занимаясь тем, чем занимается в армии каждый. Когда нельзя ответить вслух, отвечаешь про себя. Это дает иллюзию равенства. Если не можешь быть человеком вслух, пытаешься быть человеком про себя.

— Подъем! Ты что, псих?

Черт. Угораздило задремать. Ну и, конечно, я дернулся «по подъему» как следует. Все-таки рефлекс отработан. Все с груди полетело на пол, а я, как дурак, ищу табурет с «хэбэ».

Она стояла и, сдерживая смех, глядела, как я зло натягиваю нижнюю рубашку, пижаму, быстро оправляю простыню на лежаке и, выпалив «спасибо!», выхожу, оценив попутно в зеркале два помидора, имевших когда-то честь именоваться моими ушами.

— Ну как Аллочка, членкор? — разулыбался Клыгин. Он любил поговорить, а я умел слушать и поддакивать понимающе и союзно, поэтому болтать со мной ему нравилось.

— Да-а, — смущенно выдавил я, вовсю разыгрывая свой обычный для Клыгина образ, самый выигрышный для себя, — образ провинциального тюфяка, чья безнадежная простота у всякого вызывает желание взять этого малого под великодушную опеку.

— А ты думал! — радостно продолжил Клыгин. — Только после училища. Цветной телевизор — взгляда не оторвешь. А в медучилище с этим делом просто… Она, правда, с таким видом ходит… дескать, хрен допросишься. Вроде бы, гы-ы. Но я бы — давно! Но папа у ней… Начмед гарнизона!

Я глупо-изумленно округлил глаза, испуганно выдавил:

— Да-а-а?

— Ага! — залился Клыгин. — Ты, членкор, наверное, уже и глаз положил. А здесь я — пас, табу. Гы-ы.

После обеда мою спину украсили грибницы банок, и я пластом залег в кровать бороться со сном и слушать треп младшего сержанта Вани Цветкова — «замка» комендантов (зам. командира комендантского взвода). Цветков трепался про всякую чепуху.

— Тут до тебя Шурик Шаповаленко лежал, шнурок из нашего взвода. Застал ты его? Как он тебе? Странноватый? Это еще фигня. Он дурачок. Бамбук. С него вся рота укатывается. Налепили ему кличку — ефрейтор. Он когда на третьем проходе стоял, Ланг решил пошутить и говорит ему смеха ради: «Шурик, тебе ефрейтора дают, ребята с коммутатора слышали, как командир роты об этом трепался». Он, дурак, обрадовался, побежал к Вашакидзе в каптерку, у него лычек выпросил и за ночь на посту наклеил. Утром в столовую на пайку так с лычками и пришел. Тут его Петренко, есть у нас такой дедушка авторитетный, и остановил. Ты что, говорит, шнурок драный, припух, что ли? И хрясь ему оба погона! С корнем. Петренко, знаешь же, такой бичуган, шахтер, а Шурик что… млявота… стоит, глядит, моргает, и губы дергаются. Бамбук млявый. Рота на всю столовую ржала. Завтрак на пятнадцать минут задержали.

Я заученно улыбался в смешных, по мнению рассказчика, местах, а поскольку Цветков был человеком необычайно восторженным, то делать это приходилось через каждые два предложения.

«Спал бы сейчас да спал», — эта мысль вздыхала во мне с каждой улыбкой.

Но Ваня выехал, видимо, на хорошо раскатанную колею, и телега нашего разговора (вернее, его монолога) никак не могла из нее выбраться.

— А тут влюбился. Я почему его все время на третий проход ставлю? Там Аллочка на работу ходит. Оценил биксу в процедурной? Ну, вот она ему и понравилась — не хило, да? Так, знаешь, то словечком перемолвится, то улыбнется… А он важный и надутый становится, когда она проходит, весь из себя — начальник охрененный… Дергается аж от важности, поэтому и ефрейтора мечтал-то получить, ага… И привязался к Вашакидзе: дай ее фотографию. Когда пропуск в гарнизон оформляют, то сдают две фотографии, одну в пропуск, другую в строевой отдел, а Вашакидзе и там заведует. Ну, Вашакидзе ему отвечает: «Я тебе, Шурик, фотографию дам, но ты накорми меня в буфете». Так и сказал. Чудил, может… Смотрит — после обеда Шурик приносит, — Цветков, весело задыхаясь, круглил глаза, — две бутылки пепси-колы, бутылку фанты, беляшей с мясом штук пять и трубочек с кремом — короче, во-от такой кулек. Потом после этого только застиранные воротнички подшивал — денег у него на чистую подшивку не было. Ну, он у меня за это по нарядам полетал… Бамбук.

Я втиснул в паузу все понимающую, солидарную улыбку. «Спал бы да спал».

— Вся рота, конечно, знает, в кого Шурик ухондохался по уши. Только он с прохода — сразу его Баринцов или Коровин подзывает, сажает рядышком и говорит: «Ну, Шипа (так его еще в роте зовут), как Аллочка?» Он краснеет, молчит, пот сразу вытирает. А деды укатываются — вот дурачок! А ее дом во-от здесь, крайний, через дорогу от гарнизона, и окна на третью проходную. Шипа вечно на ее окно пялится, думает, раздеваться начнет, что ли? Бамбук. Она, может, за вечер раз в окне и мелькнет, а Шипа на морозе всю ночь торчит, стекленеет, а подменный в тепле бичует. Как на смену с Шипой идти, от желающих отбою нет — кто ж не хочет всю ночь в тепле. Ну вот Вашакидзе с Лангом Шипе и говорят: «Алка, как шла с работы, просила зайти насчет книжек каких-то, если сможешь». — Глаза у Цветкова блестели, как две льдинки на солнце.

66
{"b":"203674","o":1}