Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я сейчас скажу, куда ты пойдешь, — сообщил Старый, они уже налили. — Отпусти его, дура! Пусть едет.

Невеста. Невеста подняла рывком плечи, выдохнула и скорым шагом вышла вон.

Прошли первый вагон — задрожал пол, включили двигатель, и свет пробежал вперед нас по вагонам, я сдвигал следующую дверь. Если она примерзала, изнутри ее дергали рыбаки — они курили в тамбурах на обитых железным уголком сундучках, краснорожие, в брезентовых горбатых накидках, в железнодорожных шапках без кокард. Вагоны пусты, на сцепках воняло уборной и сквозило в уши.

Она одинешенька сидела в головном, в прежней шубе, но уже в свитере, лыжных штанах. Ела котлету. Рядом в мятой розовой салфетке лежал хлеб. Она слизнула с нижней губы налипшие крохи.

— Покушать не успела. Сумки некому поднести.

Двери съехались, разъехались, сошлись совсем — двинулся вагон. Сумки стояли на соседней лавке, скрестив ручки, перемотанные синей лентой, я погладил ее колени, и руки мои потекли выше, на удивительно широко и плотно раздавшиеся по лавке ноги, сомкнувшиеся меж собой. Она переложила хлеб с котлетой в одну руку и напахнула на колени шубу, показывала в окно:

— Московский стоит. Его теперь на Сортировке держат. Чтоб наши не садились и писем не бросали в почтовый вагон. — Потрясла рукой и выпустила из рукава часы. — Сейчас будем. — Обтирала салфеткой блестевшие пальцы; в обоих тамбурах стеной рыбаки, давясь о стеклянные двери, не заходя. Меж ними страдал Шестаков — вещмешок снял и держал у груди, пытался посмотреть время.

— Немцы приезжали прошлый год. Хотели, чтоб немцы воду подвели, плохо с водой. Какое обращение с женщиной! — Бросила салфетку под лавку. — Одну мне оставь.

Но я схватил обе тяжелые сумки, в конце платформы мы пролезли в дыру ограды. Рыбаки гремели снастью, мягко ступали валенками через кусты, она — вперед по тропе.

— Той сумкой не особо — стекло. У немцев же… разговаривает с тобой стоя. Подарки, будто должны. Не берешь — обижаются. За счастье, если в ресторан согласишься. Темы в разговоре есть другие. Вот это да-а, чо-то окошки мои не горят…

Мы прошли плотину над прудом, низко затянутым льдом, и мимо колодца поднимались на кручу. Тянулись сараи с россыпями золы на задах.

— У немца и в мысли нет! Не может этого понимать. Сколько дарил — только раз руку поцеловал. В гости звали! Уверена: приехала и там бы — ничего.

Здесь снег уже не лежал сплошь, бугрились глыбки земли, мы — вдоль огорода, толкаясь плечом в черный забор. Перелезли холмик навоза у отхожего места с незастекленным окошком и оказались у запертой калитки меж беленых сараев. Она взяла у стены железный пруток, опустила его за калитку и отодвинула засов. В сараях возились куры, гремели жестянкой и шуршали крылами.

— Батя, что ль, спать залег. — Она топала сапогами по крыльцу, ключами резко заколотила в веранду. — Сумки поставь. Хоть на ночь немного разъяснело. Позасовывал, ведро с колодца снял и завалился. Небось пьяный! Вон тащится. Свои, пап. Кто-кто — Алла!

Дверь тотчас отворилась.

Сумки я поместил на стол. Нашел печь и — к ней спиной.

— Что ж ты, зая, не топил? Да вижу. Спасибо, до кровати дошел.

— Времени нету. Радиво повыключали. — Дед покрутил во тьме радио. — Не. Там свечка должна.

— И света нет?

— А? Нет, нет. Чер-ты их знают что! — Он поднес свечку ко мне и рассмотрел, закрыв один глаз. — Приветствую. Сщас натопим, да ты сиди! Алк! Я ж тебе яблок апорт нес!

Печка делила хату на кухню и зал. В кухне — ведра и чугуны, коротенький диванчик. В зале — кровать с блестящими прутками в спинке, белая скатерть на столе, в углу икона.

— Все растерял… Алк, возле калитки. Закрывал, и посыпались — апорт, как… — Показал размер. — Угощу, а больше нечем, не обижайтесь.

Я спустился к калитке и перестал унимать кашель. Радовался — он забирался глубже и больней, взрывая влажные преграды, — пусть выйдет весь. Обождал, тихо, едва вздыхая: еще? Напугал собаку, собака бегала по той стороне, останавливалась и лаяла, пружинисто припадая к снегу, я отхаркался и сплюнул. Она стояла на крыльце, непокрытая голова. И смотрела на меня, крепко держась за перила, сверху. Ветки постукивали о крышу, по лестнице, упиравшейся в чердак. На тропинке снег растолокся и таял, здесь несло особенным холодом.

— Ну. Что?

— Ничего, — грубо сказал я. — Попалась. Яблоки собирай, чего мерзнуть.

Яблоки рассыпались под смородиновые кусты, в грядки замерзшей клубники и под забор. Дед пел, пугал нас, из каждой песни дед знал первую строку, я наколол щепок из полена. Он, оступаясь с тропинки так и сяк, припер ведро угля, ворчал:

— Три года как пруд спустили, а гляди: расселись какие-то. Рыбу ловить!

— Опять снег. Разгорится, я чайник поставлю, тебе надо.

— Мне лучше лечь. Я хоть согреюсь.

Она собрала впотьмах охапку и вывела меня в сени.

— Самое тепло на чердаке, от трубы, а хата к утру вымерзнет или вставать надо подтапливать. А там солома. Вот шинель папина, подстелишь. Этим укроешься. А это вот под голову. Только не свались. Погоди, котлетку дать?

Я нагреб солому кучней и ближе к трубе, чердаки лучше подвалов. Чердак пах куриным пометом и травяной сушью, и в слуховом оконце ночь пронзали какие-то звезды, я сидел, слушал каждый звук, изредка вороша солому, труба теплела, там отворилась дверь, выливали воду, дошли до сарая и тронули замок, шаги остановились — я опустился на четвереньки.

— Ну. Как ты? Устроился?

Я слез и взял ее за руку.

— Видишь, пьяный, а кур запер. Утром мы с тобой погуляем до магазина. Пойду, а то еще угорит.

— Пойдем. — Я обнял ее и толкнул к лестнице, она оторопела.

— Ты что, дурак? Совсем, что ль?

— Нет. — Я нажал, она, чтоб не завалиться, уперлась ногою в ступеньку, шепча:

— Ты что? Ты смеешься? Куда пойдем, ой-ну ты больно мне не делай, что мне с тобой — драться? Я ж так упаду. Тебе все равно? Так ты? Да очнись. — Шлепнула ладонью мне в лоб. — Папа ждет, не ляжет без меня, что я скажу? Подожди, ну хватит меня толкать-то! Остынь. Остыл? Теперь послушай меня: с чего ты вообще взял? Ты думаешь, я кто? Ты что обо мне подумал? — Мы одолели лестницу, она то фыркала, то странно всхлипывала, отступая в чердак, я затворил дверь. — Вот как ты? Да что с тобой? Я не пойму, чего тебе надо? Зачем ты привел? Ну посмотри на меня, открой глаза! — Стукнула меня больней, не удержалась и села на солому, отпрянув дальше. — Как ты можешь, у моего папы? Как я мужу… Ты ж с ним работаешь, ты Костю видишь… Папа придет, не надо! Что я ему скажу?! Обо мне подумай, остынь же ты! Вот ты как. — Выходили заминки с крючками и тугими резинками. — Я хорошая? Ты ж надо мной потом смеяться будешь. На меня смотреть не будешь. — Заплакала, перебила стоном слезы, случайно поцеловала и оттолкнула. — Нет! — Повсхлипывала и засмеялась без голоса, одним дыханием.

Слушал. Слушал, открыты глаза. Не закрываются глаза — не слышен ветер, не слышен ветер — чтоб трогал дверь, огонь не слышен; неслышная, она скоро заснула, хотя смотрела — как я. Отчаялась:

— Скоро зима. — Рядом, после ее перестаешь видеть, и чужое дыханье теснит, тяжесть на локте чужая. — А я так не хочу зимы!

— Зимой хоть следы видны.

Я думал, что не сплю, выпуская кашель, любой бок через время неудобен. Лучше не злиться. Лучше не думать. Лучше стеречь сон, не замечая его. Сны — это птицы, вьют гнезда на ночь. Внезапно просыпаясь, можно увидеть скользнувшую прочь тень, почуять на глазах дуновение улетающих крыл, найти травинку в волосах и пытать ее зубами: где поле?

Снова заставал себя с открытыми глазами, уставленными в слуховое окно: нет звезд, словно заткнуто подушкой, когда небо посветлеет? замерзал, словно выкупался, и не мог согреться, жался, кутался. Сколько-нибудь спал? Сел — я не усну. Неожиданно что-то упало в солому, поискал: что? Сверху потаенно просипел Шестаков:

— Товарищ лейтенант, то я сгущенку обронил. Да не ищите, там на донушке.

41
{"b":"203674","o":1}