– Не! Не выпил! Лариса, мы уезжаем!
* * *
Старый пощупал сахарные занавески, щелкнул светом – горит. Подпрыгнул на мягкой полке и горько признался:
– Никогда не ездил в спальном вагоне. Напиши мне на могиле: «Он не ездил в спальном вагоне». – Потащил из сумки кулек, запахший колбасой.
Я тоже растрогался и попросил:
– А когда меня похоронишь – выбей, пожалуйста, на мраморе: «Умер, так и не напившись вволю вишневого компота».
Старый смутился и достал компот – женатый мужик! Поезд поплыл. Я выглядывал в коридор. У одного туалета пасся грустный Иван Трофимович. У противоположного – лысоватая долговязая личность, синие щеки. Прочие жрали да шуршали простынями.
По вагону боком протискивалась проводница в мужской рубахе с погонами, едва сдерживающей ее стать, заводя по очереди в каждое купе свою грудь, как глазищи слепой рыбы.
– Посидите у нас, Танечка, – зашептал я, встретив носом тесную середку ее рубахи. – Мы любим женщину в пилотке. И в черной юбке любим. Красивые ноги напоминают интересную книгу – хочется сразу заглянуть, а что же дальше?
Таня смеялась, взглядывая на свои колени размером с башку Старого, и откусила наш огурец.
– Позвольте, я вам карман застегну. К вам едем. Мы дератизаторы[4]. Спасем от крыс исток русской свободы.
– Ага. За миллионы! На что вы нам сдались – такие хорошие. Баню достроить – нет денег. Все начальство за вас перегрызлось. Чай не пили. Оба туалета открыла. Им противно в один ходить. Мэр – налево, губернатор – направо. А мне мыть.
Я снова высунулся в коридор. Синещекая личность, значит, губернатор. Два мощных лизоблюда читали ему бумаги.
Поезд достиг ночи. Я обрушил кожаную штору на луну, похожую на рыбную чешуйку, натертую до серебряного мерцания мельканием лохматой лесополосы.
– Мы будем счастливы в этом городе. Мы отдохнем и будем радоваться. – Старый улыбался во тьме. – Там есть мясокомбинат. На мясокомбинате всегда бывают колбасные цеха. Мы поедим колбасы – «Мозговую», «Охотничью», «Яичную», «Брауншвейгскую». Язычки, запеченные в шпиге. Боже, как долго я живу. Сколько же я помню! Рассветет – мы с тобой на реку. Почему – «вот уж хрен»? Будем молоды. Мне столько лет, а я не летал еще на самолете. Впервые в спальном вагоне. А ездил в холодильнике, в почтово-багажном, в вагоне-ресторане на кухне, в тамбуре, на третьей полке, на столике, на полу, в туалете. В купе проводников!
Старый запыхтел, а я отправился по его стопам – в купе проводников. Татьяна писала акт на запачканную кровью простыню, через пять минут без памяти ржала, капая слезами на акт; потом я шагнул задвинуть дверь, чтоб не совались пассажирские рожи, и заметил, как жарко, да? – разным пуговицам и молнии, как и предполагалось, оказавшейся на правом боку, – и за это спустя три часа протопил углем вагонную печь, держал желтый флажок «на отправление», отпихивая коленом в грудь детину с забинтованным глазом – его на станции Жданка родственная толпа трижды заносила на третью ступеньку с мешком картохи под хоровую мольбу: «Ну сынок!»
Еще один сынок, лобастый, как автобус, маялся в тамбуре: нету места, растирая на пухлых локтях озноб; я подтолкнул:
– Третье купе. Давай.
Сам вернулся, разулся и еще раз – как дал!
Нерусский Витя
Время «Ч» минус 15 суток
Старый целомудренно закутался в простыню, не убирал изумленных глаз с обласканного мной паренька.
– Успокойся, это не я. Это Витя, светлоярский парень, – пояснил я. – Окончил Рязанский мед. Едет отдохнуть. А это чай. Хоть бы одна сволочь сказала спасибо.
– Благодарю. – У Вити оказался звучный до грубости голос.
– Теперь, что узнал. Есть губернатор, демократ, фамилия – Шестаков. Из ветеринаров, что-то там его увольняли за правду. Пил. Местные, корпорация «Крысиный король», – это его какие-то волчата. Очень ему обидно, что они не могут этот потолок… Жалеет для нас денег. Не любит Трофимыча. Очень не любит москвичей. Хочет в Москву.
Они хлебали чай и с обычной для утра тупостью отвернули носы к окошку – за ним побеленные низкие заборчики сменялись желтыми строениями с красными буквами «М» и «Ж», одноэтажными станциями, сарайчиками, облепленными куриным пухом, с палыми яблоками на серых крышах, и все сменяли посадки, тропинки, переезды с завалившимися набок тракторами, ржавые плуги, вороны, прыгающие друг за другом, под рельсы подныривали ручейки с торчащей из-под лозы удочкой и грузной гусиной флотилией.
– Старый, – я пересилил зевок. – Как бараны твердят: крысы в потолке. Подвал чистый. Я, конечно, понимаю, что так не бывает. Но, вообще, тебя не смущает этот потолок?
– Сынок, – усмехнулся Старый. – Сы-нок!
– Ну, гляди. – И я уставился на парня. – Как отчество?
Алексеевич. Меня злят мужики с гладкой рожей без синяков, прыщей, родинок и щетины. Ухоженный парень. Рыхловатый, белобрысый, нос тонкий– краса. Уже умылся, стрижку начесал, набрызгал запашок.
Он распечатал сигареты: угощайтесь.
Под мое сожалеющее «нет-нет» Старый вытянул двумя пальцами восемь штук и промолвил вслед откланявшемуся малому:
– Читал все утро. Интересный. Если не читает, сразу говорит. Постель скатал, расплатился и больше не ложился. В окно глядел, только чтоб станцию узнать. Так что глазки совсем не задумчивые. И зачем ты его зацепил? Меня такие пугают.
– А ты русский хоть? – Но в коридоре я узрел пустоту, бросился стучать в туалет с зычным:
– Слышь?! А ты – русский?
Повторил раза три, отбив кулаки.
Замочек клацнул виновато – из туалета выступил губернатор Шестаков с закушенной губой, за ним выдвинулись два лизоблюда, один – с пиджаком, другой – с бритвой.
Губернатор снял зубы с губы, щеки его задрожали, будто он сосал материнскую грудь:
– Как смеешь?! Щенок! Рвач! Антисемит!
Здравствуйте, наши недолгие пристанища, похожие, как сказки, похожие на воспоминания, похожие на продажную любовь, что без лица, – лишь место прикосновения; это только бессонная ночь – она нахмурит любой день, хоть повезет тебя быстрая машина с мигалкой, у которой не кружится голова, а от станции до города нагибаются ветви над дорогой и сорит отболевшим листом податливая на осень липа прямо на асфальтовый люд, дергающий траву меж бордюров, чтобы выкрасить их потом в национальный русский цвет: через один.
Вот заборы и проходные с беременными собаками, перекрестки с глупыми светофорами – по ним стекает вниз капля света, меняя цвет – с красного на зеленый; лохматые милиционеры машут жезлами в холодной пыли, самосвалы везут свеклу, роняют ее, похожую на Латинскую Америку; ларьки «Школьный базар»; а главный дом угадываешь по елочкам.
– Объект ваш торчит, – показал Трофимыч, я даже не повернулся, буду спать.
– Мы бы хотели жить в отдалении от работы. Вы должны нас понять – крысы мстительны, – нагонял страху Старый.
Нас доставили в санаторий для беременных на круглом холме, там спешно выселяли палату. Беременные комкали пожитки, выкатывали кровати и уносили животы. Трофимыч хвастал: туалет через коридор, крючок завтра плотник повесит, пока можно к ручке поясок привязать и придерживать; и шептал что-то милиционеру, прикатившему на непристойно трескучем мотоцикле, указуя ему на наши окна, – я припал к незастеленному матрасу, глядя в кнопку «Вызов в палату сестры» – надо этот вызов совместить с отзывом Старого из палаты. Какого черта я здесь? И уже спал.
Что? Это Старый скрипучим рычагом поднял изголовье кровати, я проснулся и сделал так же. Мы лежали ногами к стеклянной стене, как отдыхающие беременные – грея руками живот, с холма смотрели на город, собирающийся перед нами под клонящимся солнцем, ветер пошатывал волнистые застиранные шторы и поил нас нагретым запахом незнакомой земли.
Город проступал в моей жизни, навсегда соединяясь с дремотой, и томил своими жалкими построениями влево и вправо от высвеченной розовым главной улицы и своим отношением к небу.