Елена Денисовна даже побледнела за эти дни от утомления и беспокойства, но теперь она чувствовала себя командующей парадом: все должно пройти благополучно, иначе стыд и срам.
— Ну-ка, пошевели ножками! — просит она роженицу: у нее вдруг возникло сомнение, действительно ли они стали подвижны.
Маруся послушно и охотно шевелит ногами, но ее миловидное, слегка припухшее лицо морщится — очередная схватка.
Иван Иванович делает в этот день обход не как обычно, а начиная с родильного отделения.
— Ничего, Маруся держится молодцом, объем движений в ногах нарастает, — говорит он своим глубоким баском, заметив плохо скрытое беспокойство акушерки. — Насчет швов можете быть спокойны — зашил на сто лет!
Но долго задерживаться ему не приходится, даже обход отложен: привезли больного с прободным аппендицитом, и требуется срочная операция.
Елена Денисовна остается с роженицей. Она привычно хлопочет возле родильного стола, но потуг нет, и акушерке кажется, что она бездействует. В двенадцать часов снова запись: «Схватки через пять — восемь минут».
Дежурная сестра появляется в дверях, точно тихое привидение:
— Муж спрашивает, как чувствует себя больная.
— Скажи, что начались роды.
В четырнадцать часов та же лаконичная запись: «Схватки через шесть минут». Заходил Иван Иванович; у него очень беспокойный день: опять привезли тяжелобольного. Снова мать и муж Маруси справлялись о ее состоянии.
— Рожаем, — еще короче возвестила акушерка.
— Как вы думаете: рожу я? — спрашивает ее Маруся, когда проходит очередная боль. — Смогу я родить?
— Конечно, лапушка моя! — отвечает Елена Денисовна, мужественно выдерживая ее ясный взгляд, как будто очищенный мукой материнства. — Все будет благополучно. Вот начнутся потуги…
В пятнадцать часов при записи в историю болезни внесены два новых слова: «Слабые потуги».
Когда они начались, эти усилия, — живое стремление матери помочь, превозмогая страдания, движению своего ребенка, — у Елены Денисовны от радости навернулись слезы. У нее не то что отлегло на душе, а пропало чувство беспомощности, она почувствовала себя вооруженной.
Потуги были слабы и коротки, но они подтолкнули ребенка. Потом опять произошло замедление.
Скрепя сердце Елена Денисовна послала санитарку за Иваном Ивановичем. Он пришел странно тихий, точно пришибленный, осмотрел свою пациентку, послушал сердцебиение плода.
— Придется немножко помочь мамаше. Давайте щипцы!
Щипцы он наложил легко, и в семнадцать часов по записи в истории болезни, а попросту в пять часов дня у Маруси родилась здоровая девочка.
— Прехорошенькая! Прямо как бархатная! — ликующим голосом сообщила роженице Елена Денисовна, с помощью санитарки обмывая ребенка на особом столике.
Иван Иванович тоже мыл руки и устало размышлял о трудном, но удачном дне, о сделанных операциях, о лампе-рефлекторе, разбитой во время работы Сергутова.
«Взыскать бы из заработной платы! — думал он, вскипая запоздалым, но жгучим раздражением. — И у сестры вычесть, и у Сергутова. Не могут проверить лишний раз! Варя этого бы не допустила. Прямо сердце болит: такое ценное оборудование, так трудно его доставать. Как не стыдно!»
Поздно вечером Иван Иванович сидел в своем кабинете в больнице, курил и опять раздраженно думал об Ольге, ушедшей к Паве Романовне. И возникало постепенно чувство тоски, ощущение забытости и даже старости. Тридцать шесть лет ему. Скоро сорок. Около пяти лет прошло после защиты диссертации на кандидата наук… Иван Иванович вспомнил тот день. Радостную Ольгу в белом платье. Лето. Цветы. Шумное одобрение оппонентов. Его работу называли событием в медицинском мире. Много ли удалось сделать с тех пор?
Раньше ему бывало обидно, когда он наталкивался в практике общего хирурга на случаи, которые не мог разрешить. Таких больных направляли чаще всего в нейрохирургический институт Бурденко. Отсылая их, Иван Иванович испытывал чувство неловкости за свою беспомощность. Тогда он решил подучиться у нейрохирургов, повысить квалификацию, да и застрял у них. Теперь он сам нейрохирург, а испытывает тоску, усталость, какое-то душевное одряхление. Неужели это из-за Ольги? А в работе? И в работе еще столько неопределенного, неустановленного. Иван Иванович хмурится. Он всегда стремился вперед, словно бежал без передышки всю жизнь; и вот как будто добежал, как будто добился поставленной цели…
«Что же дальше? — спросил он себя, уставясь в пространство строгим взглядом. — Допустим, стану еще доктором наук. Но многое по-прежнему недоступно: разрежешь, посмотришь — и зашивай обратно: вот рак, вот трудные случаи аневризмов…»
Иван Иванович встал и тихо вышел из кабинета. Проходя по коридору, он услышал голоса: оправдывающийся дежурного врача и наступательный Елены Денисовны.
— Как в операционную, так и санитарке без маски нельзя войти, — ворчала акушерка, — а к нам готовы всех впустить.
— Муж ведь… Трудный случай. Переволновались… — возражала дежурная.
— Тем более что такой трудный случай. Занесете грипп или еще какую-нибудь инфекцию…
Повинуясь неясному, но непреодолимому побуждению, Иван Иванович свернул в тот коридор, где звучал голос Хижнячихи, и, миновав сразу притихших спорщиц, вошел в родильное отделение.
Маруся лежала уже на обычной кровати, неловко откинув голову на плоской подушке, засматривала в розовое личико ребенка, примощенного к ее открытой груди. Длинные ресницы ее золотились и вздрагивали, лицо, осунувшееся после родов, освещалось улыбкой. Она впервые пробовала кормить и поэтому, лишь мельком взглянув на человека, стоявшего перед ней, снова Устремилась к жадным губенкам и маленькому носику, пыхтящим у ее груди.
Юная роженица даже не потрудилась прикрыться краем простыни, но не оттого, что этот человек уже видел ее всю обнаженной (она закрывалась до горла, как только его руки врача прекращали исследование). Слабость не убивала стыдливости — сейчас Маруся просто забыла о ней, переполненная ощущением материнства. Она осталась жива, сделалась матерью и держала у груди своего ребенка. Все остальное померкло перед этим выстраданным чудом.
— Почему так рано разрешили ей кормить? — вполголоса спросил акушерку Иван Иванович.
— Да какое там кормить! — добродушно ответила Елена Денисовна. — У нее и молока-то еще чуть. Очень просила показать дочку, а теперь не отдает.
64
Последние встречи совсем сблизили Таврова и Ольгу, хотя ни одного слова о любви не было произнесено. Теперь Тавров сумел бы доказать, что они сделают преступление, подавив сильное чувство и искалечив свою жизнь. Однако между ними стоял третий… При всей ревнивой зависти Тавров не мог не уважать Ивана Ивановича, но это не охлаждало его, а лишь вносило сознание тяжелой ответственности и даже страха в его чувство.
Ольга! Это коротенькое слово звучало для него как вздох, с которым он и засыпал и просыпался.
Только на флотационной фабрике он временно забывал о ней. Руда текла там по лентам транспортеров из машины в машину, измельчаясь на пути в зернистую массу, в муку. Вот первая на пути щековая дробилка. Здесь крупное дробление: камни с треском раздавливаются стальными челюстями, словно орехи. Потом руда отправляется потоком на две пары дробильных валков; те заняты своим делом — средним дроблением, — и над ними стоит сплошной вибрирующий гул. В следующем отделении тонкого измельчения три шаровые мельницы, три грохочущие красавицы. У каждой свой электромотор и приводные ремни, за каждой следит отдельный мастер. Тавров останавливается, прислушивается ухом знатока к вращению шаров, растирающих в пыль мелкий щебень руды. Здесь любимое имя, произнесенное невзначай, утонет в грохоте.
Фабрика вышла в передовые. Едва успевает разворачиваться питающий ее рудник, где недавно работал Платон Логунов. Но рудник готовится увеличить добычу, и Таврову тоже пришлось пересмотреть свои производственные возможности.
Можно было допустить перегруз, но не свыше десяти процентов, иначе ухудшится качество обработки руды. Поэтому встал вопрос о реконструкции.