Я говорю о Бельгии, которой «благодарная» Франция соорудила теперь маленькую, почти игрушечную столицу в Сент-Андресе под Гавром.
Сам Гавр полон сейчас бельгийцев.
И раз нашему брату журналисту почти совершенно невозможно заглянуть в Бельгию оккупированную, поеду в Бельгию-изгнанницу, чтобы с почтительным состраданием заглянуть в эту рану человечества.
По дороге в Руан
На ловца и зверь бежит. Долго выбирал я купе в густо занятом экспрессе Париж — Гавр и попал, вероятно, в самое интересное.
Действительно, едва выехали мы за Версаль, как четыре соседа моих начали разговор одновременно интересный — и объективно — по сведениям, которые можно было почерпнуть из беседы, — и особенно субъективно — по чувствам, которые прорывались в словах и интонациях моих типичных собеседников.
Тем-то они были интересны, что типичны.
Действующие лица диалога выяснились очень скоро.
Один был добродушный, в меру своего звания резервиста, бравый французский территориальный пехотный офицер. Другой — коммивояжер магазина «Au bon marché». Рыхлый, мирный, по-французски тонкий и культурный, великолепный образчик демократического буржуа, культивирующего комфорт и систему «односыновнего брака».
Третий на вид был похож на актера, а в петлице имел синюю ленточку. Выяснилось, что это было лицо, имевшее возможность порассказать интересные вещи: он был муниципальный советник города Нанси.
Наконец, четвертый был бельгиец. Прежде я замечал, что бельгийский валлонец, если он блондин, всегда включает в свой организм достаточно фламандской флегмы, чтобы быть медлительно-уравновешенным.
Но момент меняет людей и расы. У моего бельгийца было явное разлитие желчи. И черт возьми! Кто посмел бы за это его упрекнуть?
Разговор начал муниципальный советник, оторвавшись от газеты.
— Вот так война, — сказал он, — немцы ничего так не хотят, как подорвать нашу индустрию. Первое, что они предпринимают повсюду, — разоряют фабрики и заводы, разрушают машины. Их артиллеристы остаются нашими торговыми конкурентами. Сразу видно, что их офицеры в мирное время были коммивояжерами.
— В значительной мере вы правы, — ответил офицер, — но надо принять во внимание общее артиллерийское правило: все, что видно на поле битвы и что способно послужить прикрытием врагу, должно быть разрушено. Часто наши собственные артиллеристы с болью в сердце должны до основания разрушать французские же фермы и деревни.
Рыхлый человек от «Bon marché» вдруг взволновался и восхитился:
— Приятно, приятно видеть офицера, — сказал он, — который старается остаться объективным. А пруссаки? Защищать их и трудно, и не стоит. Но не наделали ли они достаточно позорных дел, чтобы лучшим оружием нашим стала правда без преувеличений, диктуемых местью и ненавистью?
Я невольно с интересом стал смотреть на этого французского коммерсанта-наемника.
— Так часто слышишь вопли и жалобы, — продолжал рыхлый седой человек, и бесформенный нос его покраснел от волнения, — что невольно спрашиваешь себя порою: да разве мы все еще слабейшая сторона? Не будем преувеличивать. Уверяю вас: трудовое население не преувеличивает. Я вчера был в Бетюне. Накануне было убито и ранено 40 человек. При мне 8-10 снарядов упало на город. Но все спокойны. Наши удивительные сограждане заняты делами, а детвора играет на тротуарах.
— Как, — перебил нансийский советник, — разве власти не рекомендовали гражданскому населению покинуть Бетюн?
— О, да! И многие уехали. Но их с лихвой заменили беглецы из деревень. Не думаете ли вы, что это так легко — покинуть очаг? Куда бежать? До последней крайности большинство предпочитает оставаться дома, хотя бы и под бомбами. Копи в Брие работают, хотя снаряды долетают туда часто. Мирное население Франции мужественно. В его изумительном спокойствии, уверяю вас, — один из главных залогов нашего конечного успеха.
Тогда офицер со слов своих знакомых стал передавать об ужасах медленной смерти Арраса1 и о том, как цеплялось население за его развалины. Когда рухнула знаменитая башня «Le grand beffroi d'Arras», несмотря на дождь снарядов, жители побежали на площадь, а женщины долго плакали над грудой камней.
Невольно им от этой страшной картины хотелось повернуться к утешительной надежде. Стали говорить о последних официальных сообщениях, об уверенности в конечной победе.
— Но она далась трудно! — воскликнул офицер. — Шарлеруа2! Какой ужас! Кто только не думал, что это новый Седан3! Только нам удалось потом оправиться…
Бритое лицо муниципального советника с восточной границы передернулось.
— А, Моранж! — воскликнул он. — Я объездил окрестности, ибо по поручению президента мусье Мирмана мы старались успокоить мэров маленьких бургад4…Я ничего не мог понять. Сотни ружей, тысячи патронов повсюду. Они бросали все и бежали, бежали! Ими овладела паника, они бежали в тупом страхе. Я встречал наших солдат в ста километрах от фронта: у них были сумасшедшие расширенные зрачки, бледные лица с трясущимися губами; они повторяли: «Нельзя, невозможно, это сверх сил человеческих!». С тех пор французы доказали, что это не сверх их сил, они поднялись до уровня самоотверженности, требуемого войной, а теперь наши солдаты среди всех этих ужасов как будто в своей атмосфере, шутят, веселы. Но как было тяжело тогда. Ведь вы знаете, что южане дрогнули. «Matin»5 был прав. Бежали марсельцы. Другие их упрекали. На этой почве возникли дуэли между офицерами. Ужасные, ужасные дни.
— Южане! — перебил бельгиец, ноздри его длинного носа раздулись, а лицо стало красным. — Северные французы не очень-то уважают южных солдат! Это северяне грудью сдерживают врага!
Последовало молчание. Я оглянулся на трех французов. Все они были как будто сконфужены и немного раздражены. Нет! Если война раздробила человечество на нации, пусть не удастся ей по крайней мере раздробить нации на племена.
Между тем бельгийца прорвало. Он говорит теперь с запальчивостью итальянца об ужасах в Бельгии.
— Все правда! Все правда!.. Они расстреливали мужчин из митральез6. Шпион, живший раньше в Льеже, встретив знакомую красивую даму, потребовал, чтобы она шла с ним, и крикнул ей: «Разве вы хотите, чтобы я донес на вашего мужа?». Да, да!.. Они насиловали всюду наших женщин. Клянусь вам честью: их офицеры насильно водили к себе даже мальчиков. И если бы вы видели, что сделали они в Лувене, Термонде, вы сказали бы, что сказал весь наш народ: «Вечная ненависть Германии!».
— Ну все же, — перебил человек из «Bon marché», — мы не станем разрушать Кёльнский собор.
— Вы думаете? — кричал бельгиец. — Я надеюсь, что наши подымутся над приличиями и будут слушать только голос ненависти!
Бедный, бедный маленький бельгиец! А в Брюсселе он был старшим клерком нотариуса!
Вот уже и нансийский советник идет на уступки.
— Нет, — говорит он, — ответить должны власть имущие. Да не мешало бы расстрелять пару профессоров из подписавших известное воззвание.
Но «Bon marché» не уступает: «Полно, полно! Выждем после войны один месяц. Постараемся вести себя в течение его по-французски, а потом спросим этих профессоров: „Стыдно? Ведь стыдно вам?“. Ах, милый, милый французский Бомарше!»
Разговор переходит на английских солдат. «Нанси» старается отнестись критически: «Нельзя импровизировать солдат».
Но тут бельгиец преображается. Все нравится ему в Томе Аткинсе7: «Ach, le beau soldat, ach, le beau soldat! — восклицает он. — Это самый дорогой, но и самый великолепный солдат! Нельзя импровизировать? Но это избранные. Это волонтеры. И англичанин — спортсмен: он овладеет в 100 дней тем, для усвоения чего нужно 1 1/2 года континентальному типу. Мне рассказывали такой факт: батальон шотландцев, изнемогая, отбивал атаку втрое сильнейшего врага. Полковник сказал: „Я потребую подкреплений“. Тогда один сержант повернул к нему раненую голову: „Подождем 10 минут, парни из 2-го батальона еще не допили чай“. Через 10 минут 2-й батальон кончил пить чай и с громким „Hourra!“ прогнал пруссаков».