А много ли счастья, подумала она, знал в жизни сам Дэвид? Он почти всегда был грустным. Мать его еще жива, находится в доме для престарелых под Брайтоном, и когда Джозеф Кисс навестил ее, чтобы сообщить печальную новость, у него создалось впечатление, что она жалеет больше себя, чем погибшего сына, и сокрушается не о нем, а о своей утрате. Джозеф увидел перед собой глубоко несчастную, разочарованную женщину, которая перенесла свое разочарование на Дэвида, и в результате тот стал остерегаться всего, что могло бы принести ему радость. Вначале, оставаясь наедине с Мэри, Дэвид никак не мог успокоиться и, едва успокоившись, тут же срывался в свое обычное настороженное состояние. Лишь постепенно Мэри нашла к нему подход. Но счастье никогда не продолжалось долго. Она помнила, впрочем, что в юные годы он был гораздо более нервным. Напряжение лишь тогда оставляло его, когда он читал или писал. Впоследствии, когда все его тело стал охватывать тремор, когда его речь и мысли начали сбиваться, он уже не мог заниматься ни тем ни другим. Наблюдать это разрушение было крайне болезненно, особенно после того, как Джозеф Кисс обнаружил причину болезни в лекарственной зависимости и они попытались уговорить Маммери покончить с этим. Врачи предупреждали, что, если Дэвид прекратит принимать таблетки, он опять попадет в больницу, и это его страшно напугало. Маммери, насмотревшись на беспомощных пациентов со старческим слабоумием, решил, что и сам дойдет до полной утраты человеческого достоинства либо станет жертвой сиделки-садистки. Теперь Мэри чувствовала, что должна была убедить его поселиться вместе с ней и за это время отучить его от лекарств. Он проходил тогда что-то вроде испытательного срока и должен был каждую неделю отмечаться в Клинике, они же с Джозефом посещали ее совершенно добровольно. В Клинике ему делали укол «замедленного действия», так что в то время для него было практически невозможно бросить принимать лекарства. Она нисколько не сожалела о том, что Клиника закрывается, и молилась, чтобы на ее месте не открылось заведение еще более ужасное.
Четыре или пять лет назад она узнала, как доктор Мейл, ее будущий родственник, ратовал за лоботомию и для нее и для всех остальных пациентов, и убедил свою жену в том, что эта лечебная процедура была бы выгодна Министерству здравоохранения с финансовой точки зрения. Когда они рассказывали о причинах гибели Дэвида, мало кто к ним прислушивался. Врачи уже успели запугать их признаками надвигающегося маразма и новым курсом терапии. Тогда они сами перестали принимать лекарства и в течение нескольких недель не почувствовали никаких признаков ухудшения. Им помогло то, что теперь они часто бывали вместе и могли поддерживать друг друга. Согнав кота с груди, где он лежал, запустив когти ей в плечо, Мэри подошла к кухонному шкафу, на котором стоял новый проигрыватель компакт-дисков — подарок Хелен. Мэри нажала кнопку, и зазвучала ее любимая запись. Мэри медленно вернулась к своему креслу, и теплое помещение наполнилось первыми аккордами симфонии Элгара.
Похороны Дэвида, как и похороны Бена Френча, состоялись на кладбище Кенсал-Грин и были особенно печальными, потому что многие из тех, кто пришел с ним проститься, думали о том, что совсем скоро то же самое ждет их самих. Мэри подумала, что такая атмосфера бывает, наверное, на похоронах тех, кто умирает от СПИДа, и, возможно, то же самое испытывали люди, когда их любимые умирали во время Большой чумы. Это напомнило ей о том, что, как она узнала совсем недавно, Большой лондонский пожар не имел никакого отношения к прекращению чумной эпидемии и что чума сама изжила себя одновременно во всех городах Европы, и ее исчезновение остается такой же тайной, как причина Пожара. Она вспомнила, что в начале Блица некоторые говорили — хорошо, мол, что бомбы падают в трущобы Ист-Энда, ведь после войны это позволит застроить те кварталы чудесными новыми домами со всеми современными удобствами. Но даже Ист-Энд не так пострадал от новой застройки, как Тауэр-Хамлитс, Харингджи, Фулем и Килбурн, где бетонные многоэтажки выглядели более удручающе, чем те трущобы, на месте которых они возникли. На улицах, где Мэри выросла, можно было наслаждаться чувством свободы, исходившим сверху, с неба, и снизу, от земли; к тому же всегда можно было заметить приближение домовладельца. Но жителей многоэтажных башен, над головами которых всегда чьи-то ноги, а под ногами — чьи-то головы и почти любая деятельность которых по дому требует санкции жилищного комитета, можно было только пожалеть. Лондон возник на глинистых почвах и поэтому развивался вширь. Лондонцы не были готовы к «вертикальному» образу жизни, и пройдет много лет, прежде чем они к этому привыкнут.
Сейчас эти ульи переполняло несчастье. Ей был знаком общий стон, тысячи сливающихся жалоб, тупая боль тех, кому не на что надеяться во времена, когда демократическое будущее оборачивается размежеванием горожан на два класса, между которыми лежит непреодолимая пропасть беззаконной жестокости и жестокой законной власти. Население оказалось расколотым, почти как в феодальные времена. Мэри осталась одной из немногих жителей Гарденз, принадлежащей к нижним слоям среднего класса. Большинство других квартир уже давно выкуплены или арендовавшие их жильцы выселены за неуплату. На их месте появились девицы, которые визгливо орали друг на друга. Иногда их сопровождали наглые, дурно воспитанные молодые люди, чью малосимпатичную внешность не красили их дорогие костюмы. Ко всем они обращались с хвастливой грубостью, которая, как предполагала Мэри, полностью вытеснила остатки ума.
В том, что происходит сейчас, Мэри не видела положительных перемен и вполне разделяла мнение Джозефа о людях, с жуткой откровенностью посылающих на панель своих матерей, становясь при этом сводниками и сводницами. О людях, являющихся тем, чем так хотели стать Джон и Рини Фоксы, потому что их класс в конце концов проиграл. Рини сидела теперь в Холлоуэе, отбывая двухлетний срок за какие-то махинации, а ее брат, говорят, уехал в Дублин и там под чужим именем устроился барменом. Что случилось с Горацием, не знал никто.
Томми Ми продает право первородства, которое не принадлежит ему и которое он, следовательно, не может продать, написал Дэвид Маммери в своих мемуарах. Этих сбивчивых записках — частично воспоминаниях, дневниковых записях, частично эссе, которые заполняли семнадцать тетрадей в кожаном переплете. Он поместил в них также старые театральные билеты, программки, ресторанные меню, винные карты, напоминавшие о том, что у него в жизни было не много счастливых моментов, так что ему захотелось сделать все возможное, чтобы их увековечить. Дэвид писал, что людей не слишком волнует, продаст ли правительство нефтяные и газовые запасы или автомобильные компании американским покупателям. Что волнует их на самом деле, так это распродажа всего, что является их чувством самоопределения. Какой слабый суррогат — национализм! Это процесс, похожий на то, что происходило с рабами, увезенными из своих стран. Они становились тупыми и равнодушными, потому что у них больше не было будущего. Тогда рабовладельцы начинали показывать на них пальцем и говорить: «Взгляните, они не намного лучше скота. У них нет честолюбия и инициативы. Они едва умеют говорить. На что они годятся?» Она подумала, что для того, кто прошел через Страну грез, этот вопрос уже решен.
мадам Перл гадает на картах Таро и по ладони медиум целителъница советчица превосходная падающий феникс голоса в городе Джейн в Калифорнии назовем это амебной эстетикой
Джозеф сказал как-то, что только чудо может изменить ситуацию к лучшему. Чарли поднимается со своего места у плиты и тоже прыгает к ней на колени, где уже лежит его приятель. Мэри вспоминает, как Старушка Нонни стояла в пабе рядом с Джозефом и ее яркая маленькая фигурка была похожа на красивый кустик, цветущий в тени огромного монумента. Пока Джозеф стенал по поводу перемен, Нонни безмолвствовала и лишь один раз подмигнула Мэри. Но потом, когда Джозеф замолчал, чтобы откусить кусок пирога, Нонни сказала: