— Могу ли я побеседовать с этой послушницей?
— К сожалению, она больна! — чеканным голосом, из которого на этот раз изгнано даже притворное сожаление, отвечает настоятельница и, не протягивая мне руки, трижды хлопает в ладоши.
Из-за двери вырастает послушница с белым лицом.
— Проводите пана! — изрекает настоятельница и совсем другим тоном обращается к Джанису: — А вы, надеюсь, согласитесь разделить мою трапезу?
Господин Джанис любезно кланяется ей, затем поднимается, чтобы ответить на мой поклон. Когда послушница закрывает дверь, я уже слышу веселый разговор на французском. Я больше для них не существую.
Но они существуют для меня. Я помню их лица. И мне становится все тягостнее думать о той, что приговорена теперь к затворничеству уже не по своей воле, как когда-то пришла сюда, а по воле посторонних людей, самовластно взявших на себя роль судей и палачей. И еще я думаю о неизвестном мне простом советском человеке, по-видимому, молодом и, наверное, смелом, — ведь мать настоятельница его боится! — любовь которого оказалась такой несчастливой.
Выход из монастыря сопровождается такими же церемониями, как и вход. Меня опять передают с рук на руки, но теперь я смотрю на зарешеченные окна, на покрытый белолобым камнем двор, как на тюрьму. Со двора на виноградники уходят последние сельскохозяйственные взводы этой общины Девы Марии, и я пристально вглядываюсь в молодые и старые лица, удивленно обращенные ко мне, мирскому человеку, и мне кажется, что каждое лицо выражает горькую грусть о покинутом мире, неизбывную печаль об утраченном материнстве; а может, это запах ладана из раскрытых дверей церкви и запах мяты от воза свеженакошенной травы, что стоит у ворот, вызывают во мне сожаление о чужих изломанных судьбах.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Начальник метеостанции. — «Я знал Софью еще школьницей…» — Ночной звонок. — «ГАЗ-69». — Скит на Громовице. — Прогноз погоды
1
Я иду через город и только теперь обращаю внимание на то, как много здесь церквей, которые чертят своими крестами быстро бегущие облака.
Душа моя неспокойна, и от этого чувство зыбкой неуверенности то толкает меня вперед, то заставляет задержаться среди тротуара под неодобрительный ропот прохожих. Я все раздумываю: нужно ли вмешивать в это дело власти? Зайти в областной комитет партии? В исполком? Может, действительно стоит рассказать руководителям города об этой несчастной любви?
Но ведь именно этого и хотят настоятельница монастыря и господин Джанис. Вероятно, они твердо уверены в том, что власти, опираясь на тот самый пункт об отделении церкви от государства, которым козыряют игуменья и мой «коллега», не только не захотят вмешиваться в это дело, но и постараются разыскать и даже «вправить мозги» несчастному влюбленному «представителю власти». И, когда я уже готов повернуть на центральную улицу, где расположены главные учреждения города, что-то толкает меня в сердце: «Не торопись!» И я медленно бреду к гостинице.
Красивая королева альпинистов Зина стоит у ворот гостиницы с начальником метеостанции Довгуном, три дня назад спустившимся с Громовицы. Метеостанция находится высоко на горе, там и зиму и лето живут три человека. Довгуну еще вчера следовало возвратиться на станцию, пока дорогу не засыпало обвалами, но он увидел Зину и… погиб. А Зина любит пофлиртовать, ее забавляет неумелое ухаживание Довгуна и ревность Володи. Хотя, впрочем, почему же неумелое? Довгун стоит рядом с Зиной и разговаривает с нею таким жарким шепотом, что девушка бледнеет и краснеет, и уже видно, что ей нипочем не оборвать этот весьма важный разговор. Мне жаль Володю. Взбрело же ему в голову влюбиться в эту взбалмошную девицу…
А говорят они, между прочим, о сущих пустяках: Довгун уговаривает Зину, чтобы та, в свою очередь, уговорила Володю взять его с собой в составе экспедиции. Все знают, что ему это, собственно, ни к чему: метеостанция находится на половине подъема, туда есть санная дорога, хоть и тяжелая, но постоянно обновляемая в течение всей зимы. Довгун — здоровый, сильный мужчина, лет тридцати пяти, ни помощь, ни страховка в пути ему не нужны, — просто ему хочется еще немного побыть возле Зины. И Зине он тоже не нужен. Однако Зина не гонит его прочь, наоборот, внимательно слушает каждое его слово, посмеивается, как-то смешно подсюсюкивает, будто маленькая девочка, и старается не глядеть на окна второго этажа гостиницы, в одном из которых виднеется измученное ревностью лицо Володи.
— Зи-ина! — доносится из окна плачущий голос Володи.
— Ну, что тебе? — лениво отзывается Зина не двигаясь.
— Пойдем обедать!
— Я поела в городе…
Она с неохотой отворачивается от метеоролога и совсем другим голосом, деловитым, властным, говорит:
— Володя, спустись вниз, к тебе Довгун пришел!
Мне видно, как Володя в окне облегченно вздыхает и отваливается от подоконника. Довгун немедленно приосанивается. Зина прислоняется к нагретой солнцем стене чуть в стороне от метеоролога. Я с горечью думаю, что никогда Володя не будет счастлив с такой женой, как Зина. Все эти дни только и слышишь ее командирский голос. И все эти дни она флиртует с кем лопало. И Володя все это терпит!
Только Зимовеев и Сиромаха отказались поддержать эту ее игру. Но зато она и мстит им как умеет. А умеет она многое!
Кстати, где же эти геологи? Вот с кем можно посоветоваться без обиняков!
И, едва подумав о них, замечаю обоих в зеркальном окне ресторана. Они, уже парадно одетые, в пиджаках, в сорочках с галстуками, сидят за столом, отдернув штору, и смотрят на меня. Заметив мой взгляд, оба начинают кивать, махать призывающе руками, и я торопливо прохожу мимо Зины и Довгуна в прохладный подъезд гостиницы.
— Ну, как вас встретила мать игуменья? — улыбаясь, спрашивает Зимовеев.
На этот раз нет и следа злости на его курносом загорелом лице. Он весь — любопытство.
— Кофе с коньяком… — Я тоже пытаюсь улыбаться, но мне это, наверное, не удается.
— В свою веру не обратила?
— Почти.
Сиромаха меланхолически поглядывает в окно на проходящих. Он, кажется, не слышит нашего разговора. Геологи уже пообедали, потягивают «шприц». Так здесь называют освежающее питье из местного красного вина, разведенного на две трети фруктовой или минеральной водой. Я заказываю суп-гуляш по-венгерски и большую рюмку водки. Зимовеев насмешливо говорит Сиромахе:
— Смотри-ка, как перевернуло товарища корреспондента после кисло-сладких разговоров с настоятельницей! Сразу захотелось и острого и горького!
— Там не только настоятельница была. Был еще и один иностранный корреспондент! После такой встречи и огуречный рассол не поможет!
— Рекомендую чаламаду! — серьезно говорит Зимовеев и кивает официанту.
Чаламада — настолько острая закуска из маринованных перцев, лука и огурцов, что у меня захватывает дух и на глазах выступают слезы. Подождав, пока я перестаю махать рукой перед обожженным ртом, Зимовеев настойчиво спрашивает:
— И что же постановило столь высокое собрание?
Я вдруг вспоминаю промелькнувшие у меня там, в монастыре, подозрения, откладываю вилку, смотрю прямо в глаза буровому мастеру и говорю:
— Настоятельница перехватила письма, адресованные послушнице, и собирается обратиться к местным властям. В свидании с послушницей мне отказали под тем предлогом, что она больна, на среду назначено пострижение в монахини.
Зимовеев сидит неподвижно, только глаза его уходят куда-то в сторону. Зато рядом я слышу шепот, похожий на голос умирающего: «Софьюшка!», и, встрепенувшись, вижу искаженное лицо Сиромахи. Зимовеев вскакивает, бросается к нему, пытаясь влить сквозь стиснутые зубы глоток «шприца».
— Разве можно так! — шипит он на меня.
— Но я же не знал, — растерянно бормочу я.
Он помогает Сиромахе подняться и ведет его через внутреннюю дверь ресторана в гостиницу. На пороге кивает мне, и я понимаю это как приглашение поторопиться с обедом и подняться к ним в номер. Но у меня уже нет никакого аппетита. Торопливо расплатившись, я спешу за геологами.