– Да, конечно, узнаю… Дайте вспомнить… Вы… – Но ничего вспомнить не мог…
– Это я, Кольдингам! – донеслось с другого конца. Нет, имя было незнакомое. Я что-то пробормотал, усиленно вспоминая.
Мое смущение передалось собеседнику. Он нерешительно спросил:
– Вы – Алекс Беркли?
– Конечно, – обрадовался я, – он самый. Но где мы с вами встречались?
Он засмеялся.
– Если уж быть точным, то – в воздухе! Помните наш полет в Майами?
Теперь я вспомнил, а вспомнив, сразу овладел собой.
– Как же, помню, и разговор наш помню, и про остров не забыл, – отвечал я, повеселев.
– И отлично, – подхватил Брут. – Послушайте, вы сейчас не заняты?
– Ничуть, а что?
– Да вот, хотел потолковать с вами о разных разностях.
– Так за чем дело стало? Где вы находитесь?
– Представьте себе, совсем неподалеку – возле Четырнадцатой улицы.
– Тогда приезжайте сразу. Буду рад. Что, не поздно ли? Нисколько! Ведь завтра суббота. Итак, до скорого. Это одиннадцатый этаж.
Минут через двадцать Брут входил в мое жилище, а еще через десять – безраздельно завладел им. Была в этом большом красивом человеке необъяснимая сила, проявлявшая себя не открыто, а подспудно; была какая-то целостность, то есть органическое совпадение душевных качеств с внешними, с манерой говорить, передвигаться, прикасаться к
предметам; была, наконец, удивительная способность оставлять на всем свой отпечаток, будь то вещи, темы или люди. Вот он сел в кресло, и кресло срослось с ним, стало креслом Брута Кольдингама. Или облокотился на книжную этажерку – и мне тут же подумалось, что этажерка была сделана и даже задумана для того только, чтобы на нее мог облокотиться мой новый знакомец.
При всем этом в нем не было той грубоватой самоуверенности, какая нередко отталкивает в людях с сильным характером и ограниченным умом. Скорее в нем проступало достоверное знание, что мир устроен так, как ему хочется, без острых углов и иных нежелательных препятствий. У таких людей вещи, дела и мысли, – все стоят на своем месте, обычно – правильном месте, и отсюда их неторопливость, спокойствие и мягкость движений.
Но кое-что в чертах говорило о другом: очень уж резкая линия крупного подбородка, сжатые, словно сплетшиеся в единоборстве, губы, и глубокие напряженные складки над переносицей, все это свидетельствовало об исключительной силе воли и внутренней направленности этого человека.
Мы уселись: Брут – в кресле, я – на диване. Брут сразу заговорил:
– Вы помните, о чем мы с вами толковали тогда, в воздухе?
– Как же, помню. Мы обсуждали проблемы правосудия.
– Верно. Тогда позвольте мне изложить мою точку зрения по этому вопросу.
– Я вас слушаю.
– Так вот, правосудие, на мой взгляд, не есть абстрактное понятие. Оно возникло как средство самозащиты общества от элементов, не способных или не желающих подчиниться правилам совместной жизни. Согласны?
– Вполне.
– Отлично. Теперь дальше: в настоящее время правосудие отклонилось от своей задачи. Оно вершится не в общественных интересах, а в плане создания новой и якобы высшей этической системы, которую принято называть гуманитарной. И вот тут-то скрыто опасное заблуждение. Правосудие нельзя подменять гуманизмом.
– Но ведь идеи гуманности…
– Знаю, что вы хотите сказать, – не дал мне закончить Брут, – но эти идеи возникли во времена, когда бедняка отправляли на виселицу за кражу более чем двадцати пенсов – отсюда и процветала в Англии кража носовых платков! А теперь? Теперь от носовых платков незаметно докатились до человеческих жизней! Наша система плодит преступников, и ответственность за это – на судьях и адвокатах, обязанных своим благоденствием небывалому туману, который они напустили в залы суда. Оставьте в силе хоть треть из десяти заповедей, и большинство этих господ останется без работы. – Брут откинулся в кресле и, после короткой паузы, продолжал:
– Знаете, что меня больше всего поражает? Что люди, с ужасом отвергающие смертную казнь для убийцы, совершенно равнодушны к судьбе жертвы, даже когда эта жертва – ребенок. Два года назад один психопат изнасиловал и задушил восьмилетнюю девочку. Все действие длилось, как выяснило следствие, около трех часов. Представляете себе, – три часа агонии, какой и словами передать нельзя, потому что пережил ее не взрослый, а ребенок, не подготовленный и к малой доле таких мук. Ведь бедняжка умирала каждую секунду, тысячи раз успела умереть и потому муки тысяч людей – взрослых – ничто по сравнению с ее страданиями… Что с вами? Вы, кажется, побледнели? Я с трудом выдавил:
– Нет, ничего… я плохо спал ночь…
Брут внимательно посмотрел на меня, затем продолжал:
– Я был на слушании дела. И вот, когда прокурор упомянул в обвинительной речи о страданиях жертвы, защитник потребовал, чтобы это замечание было опущено в протоколе как недоказуемое. При этом из зала послышались возгласы одобрения и даже аплодисменты.
– И чем кончилось?
– Ему дали пятнадцать лет, с правом апеллировать через семь. Это произошло два года назад, так что через пять лет это чудовище вновь окажется на свободе.
Брут поднялся и, пройдясь по комнате, остановился передо мной.
– Вот и все, что я хотел вам сообщить на этот раз, – сказал он.
Я понял, что он чего-то недоговаривает.
– Что же, по-вашему, можно сделать? – спросил я.
Он усмехнулся:
– Я бы поставил вопрос иначе: что нужно сделать? Ответ: общество должно подняться на защиту своих интересов.
– Общество? – удивился я. – Никуда общество не поднимется. Оно – как стадо баранов; если кто и
' начинает думать, то рано или поздно сходит с ума! Брут рассмеялся.
– Вы, я вижу, пессимист! – сказал он. – Впрочем, вы правы. Я тоже не жду чудес от общества. Предпринять что-либо могут немногие.
– Что же именно?
– А вот об этом я бы и хотел, чтобы вы сами подумали! – Брут взглянул на часы. – Мне пора!
Мы простились возле лифта, условившись о новой встрече в недалеком будущем.
***
В понедельник Дорис не явилась на работу. Не приехала она и во вторник. Я был встревожен, мысль, что я перехватил, не оставляла меня. Я наблюдал за Эдом: знает ли он? Поначалу ничто не указывало на такой оборот дела. Зато во вторник у моего босса определенно появились симптомы нервозности. С утра он выглядел раздраженным. Несколько раз, проходя мимо его офиса, я замечал, как он, сидя у себя и отвернувшись к окну, вполголоса разговаривает с кем-то по телефону. Когда я столкнулся с ним в коридоре, Эд обдал меня странным вопрошающим взглядом, будто хотел прочесть что-то у меня в лице.
Теперь я был уверен, что объяснение состоялось и что она меня не выдала.
Дорис вернулась в среду. Целый день она безвыходно отсиживалась у себя, и, как я ни следил за ее офисом, мне ни разу не довелось ее увидеть. Одно только я успел заметить: штора на окне, еще вчера остававшаяся поднятой, теперь была опущена.
Развязка наступила раньше, чем я ожидал. В четверг утром ко мне ввалились Майк и Пит, предводительствуемые всеведущим Джо.
– Хотите услышать новость? – таинственно спросил последний.
– Какую?
– На этот раз хорошую: ваш любимец уходит!
– Какой любимец, что вы болтаете?
– Не кричите! Это пока секрет: Эд подает в отставку!
– Это так, Коротыш, – вмешался в разговор Майк, – мы это узнали из двух источников.
Неожиданно для себя я сказал:
– Ну и Бог с ним! Мне-то какое до него дело! Все трое удивленно уставились на меня. Затем
Пит махнул рукой:
– А, ну его! Идемте! – И вместе с Джо выкатился из офиса.
Майк остался; он молча мялся на месте.
– Садись! – коротко пригласил я. Он сел. Я взглянул на него и поразился нездоровому цвету его лица.
– Что с тобой, ты болен? Он молчал.