Все были поражены и решительно не могли ничего сообразить.
Я воротился часов в одиннадцать ночи. В кухне против обыкновения был огонь. Все швеи сидели вокруг стола и молча смотрели на Татьяну, которая была вся в слезах.
— Танечка, что с тобой? — спросил я.
— Убирайтесь вы! — неистово закричала она на меня.
Я ушел к себе в комнату. Через несколько минут ко мне тихонько явилась Акулина и шопотом передала только что случившуюся историю. "Барин" оказался одним из крупнейших московских обжор и воротил; с ним ничего нельзя было сделать (на Руси есть такой тип!), так как всякое дело он мог "затушить" и уже давно привык к этому. Он был нагл, потому что все мог.
После таких треволнений, возмутивших спокойствие нашей квартиры, настало совершенное затишье. Дуняша спокойно путешествовала в дворницкую; Танечка притворилась, как будто с ней ничего и не бывало; хозяйка попрежнему не платила денег, и к вящей тишине и спокойствию нашей квартиры — даже не являлся управляющий. Хозяин попрежнему возвращался под хмельком, на заре, и вообще все шло по-старому. Солоша, третья личность, на которую я хотел обратить внимание, все шепталась о чем-то с Акулиной, и в кухне начали появляться какие-то старухи; слышно было, что Солоше сулят счастие и благоденствие. В последнее время даже у Татьяны завелись какие-то тайны; по вечерам и она исчезала куда-то вместе с Дуняшей. Все это делалось втихомолку, тайком, крадучись.
Несмотря на это, повторяю, в нашей квартире было полное затишье. Так тянулось месяца три. Затишье сделалось до такой степени несносной вещью для всех, что вся квартира наша жаждала какой-нибудь перемены.
Судьба положила предел этой тишине катастрофой, ужасной и трагической.
Началось дело с того, что в один вечер Дуняша явилась ко мне под хмельком и едва ворочавшимся языком объявила, что Иван ее обманул. Он отпирается от своих слов насчет женитьбы. "Ты, — говорил он Дуняше, — несоответственного поведения… Мне этого нельзя!" Дуняша плюнула по этому случаю дворнику в бороду и убежала искать старого друга Андрюшку. Кроме отказа от женитьбы, дворник сделал еще другую безобразную вещь: он утаил адрес Андрюшки, который, уходя в Грузины, дал его для передачи Дуняше.
Дворник, убедившись, что последовал разрыв, расславил Дуняшу на весь дом и не давал проходу через двор. Андрюшка, которого Дуняша нашла-таки, изображал из себя обиженного человека и обошелся холодно.
Чтобы отделаться от старой подруги своей, он напоил ее допьяна и отправил на извозчике домой.
С этого дня начались ссоры и брань. Дуняша ругалась с Акулиной. Акулина утверждала, что она никогда не говорила Дуняше насчет женитьбы Ивана, и тоже ругалась. Дуняша снова заклялась; но чрез день прошел слух, что ее сманил "старик-табатер", сделавший ей шелковое платье. Дуняша начинала являться домой все чаще и чаще под хмельком.
В эту пору неприятно было ее видеть.
За этим, как кажется, плачевным окончанием Дуняшиной жизни последовало новое, глубоко печальное событие.
В одно утро, уже часу во втором дня, на двор с грохотом влетела пролетка, и скоро в кухню вбежал трактирный половой в чуйке.
— Здесь девица? — шопотом спросил он.
— Ты от кого? — спросила в свою очередь Акулина.
— Из трактира "Ростов"… Здесь, через Анну Филипповну, рекомендовали одному купцу даму — Соломониду?..
— Здесь…
— Пожалуйте. Они требуют… Так как они желают их для услужения… Опять же деньги получены…
— Половину денег получили… только; где же остальные?
— На месте-с!
Разговор этот происходил шопотом; но я слышал его, стоя на лестнице и приготовляясь отнести в кухню графин. Все, что только услышал я, испугало меня. Очевидно было, что Соломонида была "продана" и — что особенно горько — желала быть проданной; я теперь только уяснил себе "шопот" между нею и Акулиной, и этот шопот теперь выяснился мне как спокойный, торговый разговор. Я тотчас же отправился в залу, чтобы объяснить Марье Петровне все, что у нее делается. Марья Петровна была любезна сверх сил. Я надеялся высказать ей много, как неожиданно раздался опять звонок, и спустя несколько минут явился управляющий.
Марья Петровна встретила его с обычной восхитительной улыбкой; но управляющий, к удивлению ее, не улыбался, даже не поклонился, а прямо подошел к ней и с сердцем сказал:
— Извольте выехать немедленно с квартиры!..
— Однако, вы говорите дерзости…
— Я терпел-с; был снисходителен… Но мера из границ вышла… Извольте выехать… Долг взыщут чрез полицию.
Хозяйка сидела бледная и дрожала от негодования.
— Кроме того, у вас… у мастериц развиваются болезни… Господин доктор!
Из передней выступил полицейский доктор.
Начался общий плач. В самом деле, следы заразительной болезни были очевидны. Даже у маленькой Ани голова была в струпьях.
Удар для всех был неожиданный. Девушки, узнав, что их будут "требовать" к доктору и после этого первого визита, — бросились к матерям, у кого последние жили в Москве. Явились матери и отцы, начались слезы, ругательства, проклятия. Ссора и плач стояли по всей нашей квартире. К довершению всех бед хозяин, пьяный, разбил голову, и его принуждены были свезти в больницу… Купчиха-вдова, узнав, что делается в заведении Марьи Петровны, боялась принимать ее к себе. Марья Петровна рыдала. С квартиры гнали с удивительной настойчивостью. Не было сил жить в этом омуте. Я переехал.
-
Прошло более двух лет после только что рассказанной истории, и однажды мне снова довелось встретить одну из моих старых знакомых, именно Дуняшу. Встреча эта была возмутительна. Раз шел я по Страстному бульвару. На средине его, у загородки, выходившей (в то время) на большую Сенную площадь, что за Страстным монастырем, столпилась огромная толпа всякого проходящего народа. Некоторые смеялись, большинство же стояло молча или разговаривало негромко. Я пробрался через толпу к бульварной загородке и увидел следующую картину: на каменной мостовой сидело несколько женщин известного сорта и выщипывали руками траву, прораставшую между камнями. Женщины эти были грязны и одеты в какую-то подозрительную рвань; головные платки, завязанные концами на спине, были спереди надвинуты на глаза для того, чтобы скрыть от зрителей физиономии. Все эти женщины были еще очень молоды, и некоторые из них, несмотря на свой позор, находили возможность даже хохотать, перекидываясь остротами с зрителями Страстного бульвара. Тут же поодаль от них стоял городовой и какой-то жид с бадьей воды: день был жаркий, и жид поминутно подносил эту бадью то к той, то к другой из женщин. В одной из них я, не без сожаления, узнал Дуняшу.
Из разговоров, происходивших в толпе, я узнал, что несчастные эти наказываются "уличной работой" по распоряжению полиции.
— Скажите на милость, — со вздохом произносил кто-то из зрителей: — и при всем том многие еще находятся — жалеют! Ах вы, грабительницы этакие!
3. ПРО ОДНУ СТАРУХУ
I
"И с кем это старуха разговоры разговаривает?" — недоумевал отставной солдат, сидя за починкою старого сапога в одном из гнилых, сырых петербургских "углов" и слушая, как за ситцевой занавеской другого "угла" с кем-то ведет разговоры только что перебравшаяся новая жилица-старуха.
"Кажись, — думал солдат, — никого я у нее не приметил, а разговаривает?"
И он прислушивался.
Новая жилица вбивала в стену гвоздь и действительно с кем-то разговаривала.
— Ишь! — сказал солдат.
— По крайности хоть своего ангела образок нажила за сорок лет! — слышалось за ситцевой занавеской вместе с звуками вколачиваемого гвоздя. — Родительского благословения у нас с тобой нету! По крайности хоть свой ангел… хорошо ли так-то?..
Вколачивание гвоздя прекратилось, и солдат подумал, что сейчас вот кто-нибудь ответит, хорошо ли она повесила образ. Но никто не отвечал; слышно было, как старуха села на свое скрипучее, из полен и ящиков составленное ложе и вздохнула.