— Билет? Станция Уэно? — переспросила она. — Не понимаю, к чему это?
— А потом «прошу» и «Мидори».
— Видимо, просил позаботиться обо мне?
— Или просил меня съездить на станцию Уэно и купить для тебя билет? — предположил я. — Во всяком случае, порядок слов — вразброс. Я ничего не понял. Может, что-то связано с этой станцией?
— Уэно? — Мидори задумалась. — Что меня связывает с Уэно? Разве только два побега из дома. В третьем и пятом классах. Оба раза я садилась на Уэно в поезд и ехала в Фукусиму. За что-то обижалась, брала из кассы деньги, и делала назло. В Фукусиме живет в своем доме тетка. Она мне нравилась, вот я и ездила к ней. Отец приезжал за мной и забирал обратно. Покупали бэнто и ели в пути. Отец хоть и сердился, но рассказывал мне о разных вещах. О землетрясении в Токио, о войне, о моем рождении, — то, о чем обычно не распространялся. Если подумать, до сих пор я спокойно разговаривала с отцом только в такие минуты. Поверишь? Во время землетрясения отец попал в самый эпицентр, но ничего не заметил.
— Да ну? — тупо воскликнул я.
— Правда. Он в тот момент, прицепив к велосипеду повозку, ехал вдоль речки Коиси и ничего не почувствовал. Когда вернулся домой, с крыши попадала черепица, а семья прижалась к столбам и трясется от страха. Отец ничего не может понять и спрашивает: чем это вы тут занимаетесь? Вот что он помнил о землетрясении. — Мидори засмеялась. — У него все рассказы такие. Никакого драматизма. Какие-то чудны́е. Послушаешь его, и начнет казаться, что за последние пятьдесят-шестьдесят в лет в Японии не происходило ничего особого. Ни событий 26 февраля[39], ни Тихоокеанской войны[40]. Как будто он с Луны свалился. Странно, да? И все рассказы в таком духе, пока едем с Фукусимы до Уэно. А напоследок всегда говорил: «Куда не поедь, везде одно и то же, Мидори». И начинаешь по-детски считать, что так оно и есть.
— И это все, что ты помнишь об Уэно?
— Да, — ответила Мидори. — А ты когда-нибудь уходил из дома?
— Нет.
— Почему?
— Не додумался…
— А ты — странный, — с легким восхищением сказала Мидори, наклонив голову набок.
— Разве?
— Во всяком случае, отец просил тебя позаботиться обо мне.
— Что, правда?
— Конечно, правда. Я это чувствую. Инстинктивно. И что ты ответил?
— Я не знал, что сказать. Ну, вроде, не переживайте, все нормально. Я побеспокоюсь и о билетах, и о Мидори.
— То есть, пообещал отцу… заботиться обо мне, — сказала Мидори и серьезно посмотрела мне в глаза.
— Да нет же, — суетливо прервал я. — Я же тогда и не понял толком, что к чему…
— Не переживай. Это шутка. Я просто немного над тобой пошутила, — сказала Мидори и засмеялась. — Ты в эти минуты такой милый.
Допив кофе, мы вернулись в палату. Отец продолжал крепко спать. Если совсем близко, то слышалось его сонное дыхание. Дело шло к вечеру, и свет за окном окрашивался в мягкие тихие тона, осенние уже по-настоящему. На провода уселась, посидела и унеслась прочь стайка птиц. Мы с Мидори забились в угол палаты и тихо беседовали. Она посмотрела на мою руку и предсказала:
— Ты проживешь до пятисот лет, будешь трижды женат и погибнешь в аварии.
— Неплохая судьба, — ответил я.
В пятом часу проснулся отец. Мидори села в изголовье, промокнула пот, дала попить, спросила, как голова. Пришла медсестра, измерила температуру, пометила, сколько раз больной помочился, проверила капельницу. Я тем временем уселся на диван в комнате отдыха и посмотрел прямой репортаж футбольного матча.
— Ну, мне пора, — сказал я, когда пробило пять. Затем обратился к отцу: — Мне надо идти на работу. С шести до половины одиннадцатого продаю пластинки на Синдзюку.
Он посмотрел на меня и легонько кивнул.
— Послушай, Ватанабэ, я не знаю, как это сказать, но я очень благодарна тебе за сегодня. Спасибо, — сказала Мидори, провожая меня до выхода из больницы.
— Да не за что, — ответил я. — Если понадобится, могу приехать в следующее воскресенье. Мне хотелось бы опять увидеться с твоим отцом.
— Серьезно?
— Все равно в общежитии, по большому счету, делать нечего. А здесь можно поесть огурцов.
Мидори скрестила на груди руки и постукивала каблуком по линолеуму.
— Сходим опять куда-нибудь выпить? — сказала Мидори, слегка наклонив голову набок.
— А порно-кинотеатр?
— Посмотрим кино и поедем выпивать, — ответила она. — И, как всегда, будем сполна говорить о всяких непристойностях.
— Не мы, а ты, — возмущенно поправил я.
— Какая разница? Во всяком случае, за этими разговорами напьемся в стельку и в обнимку пойдем назад.
— Что будет дальше, я примерно представляю, — вздохнул я. — Я буду тебя убалтывать, а ты — ни в какую.
— Хм-м.
— Ладно, приезжай, как сегодня утром. В следующее воскресенье. Вместе и поедем.
— Юбку длиннее надеть?
— Да.
Но в следующее воскресенье в больницу мы не поехали. Отец Мидори умер в пятницу утром.
В полседьмого позвонила Мидори. Я накинул на пижаму халат, спустился в вестибюль и взял трубку. Бесшумно лил леденящий дождь.
— Отец умер, — тихо сказала Мидори.
— Я могу помочь?
— Спасибо. Все нормально. Мы привыкли к похоронам. Просто хотела тебе сообщить. — И она тяжко вздохнула. — На похороны не приходи. Не люблю я это. Вот где не хотелось бы с тобой встречаться.
— Хорошо.
— А ты правда сводишь меня в порно-кинотеатр?
— Конечно.
— На самый непристойный?
— Непременно подберу. Самый такой.
— Ладно, я сама позвоню, — сказала Мидори и положила трубку.
Но пропала на целую неделю. Мы не виделись на занятиях, она не отвечала на мои звонки. Каждый раз, возвращаясь в общежитие, я проверял, нет ли каких-нибудь сообщений. Но никто не звонил. Однажды ночью, выполняя данное слово, я попробовал мастурбировать, думая о ней, но толком ничего не получилось. Тогда я переключил свои мысли на Наоко, но в этот раз ее облик тоже не помог. Как нелепо все. И я бросил это занятие. Выпил виски, почистил зубы и лег спать.
В воскресенье утром я написал письмо Наоко. Рассказал об отце Мидори. Как ходил проведать отца однокашницы и съел там оставшиеся огурцы. Отец увидел, как аппетитно я их грызу, попросил себе тоже и с хрустом съел. Но, в конце концов, через пять дней на рассвете умер. Я до сих пор отчетливо помню тихий хруст, когда он грыз огурец. Смерть человека оставляет после себя маленькие удивительные воспоминания.
Еще я написал:
Просыпаюсь по утрам и думаю о тебе, о Рэйко, о птичнике. О воробьях, голубях, попугаях, индюшках и кроликах. Вспоминаю желтый плащ с капюшоном, который ты надела дождливым утром. Очень приятно думать о тебе в теплой постели. Будто ты рядом — свернулась калачиком и сладко спишь. Прекрасно, если бы так было на самом деле.
Иногда мне становится нестерпимо грустно, но в целом жизнь течет своим чередом. Подобно тому, как ты каждое утро прибираешься в птичнике и работаешь в поле, я тоже каждое утро завожу свою пружину. Пока встаю с постели, чищу зубы, бреюсь, завтракаю, переодеваюсь, выхожу из общежития, иду в институт — делаю тридцать шесть оборотов. А сам думаю: пусть и этот день пройдет не зря. Долго не обращал внимания, но в последнее время стал разговаривать сам с собой. Завожу пружину и что-нибудь бурчу себе под нос.
Очень жаль, что я не могу тебя видеть. Но не будь тебя, моя токийская жизнь оказалась бы куда тяжелее. По утрам думаю о тебе в постели и говорю себе: нужно завести пружину и не вешать нос. Стараться здесь так же, как ты стараешься там.
Но сегодня — воскресенье. День без пружины. Покончив со стиркой, я пишу тебе в своей комнате письмо. Вот допишу, наклею марку, брошу в почтовый ящик, и до вечера совершенно свободен. По воскресеньям я не учусь. Я успеваю это делать в обычные дни — в перерывах между лекциями иду в библиотеку и занимаюсь. Поэтому на воскресенье ничего не остается. Воскресный полдень тихий, мирный и… одинокий. Я в одиночестве читаю книги, слушаю музыку. Бывает, пытаюсь вспомнить те дороги, по которым мы гуляли в воскресные дни, когда ты жила в Токио. Даже твою одежду могу вспомнить до мелочей. В такие минуты я много о чем вспоминаю.
Передавай привет Рэйко. По вечерам мне так не хватает ее гитары.