Он подсчитал ногу, и мы грянули. Тощий юнкер оказался страшным революционером. Он вдохновенно гремел своими тарелками, и все невпопад. Солнце било ослепительными снопами из сияющей меди труб. И в трубах смешно и отчетливо отражалось синее небо, казавшееся в меди зеленым, дома, красные флаги и лица музыкантов. Улицы были запружены взволнованным народом. Войска тянулись беспрерывным потоком, и почти на каждом перекрестке приходилось выжидать, пока очистится дорога. Было бестолково и славно. Чем ближе мы подвигались к главным улицам, тем больше опьянял шум я рябило в глазах. Какие-то студенты махали нам шапками и кричали сиплыми молодыми голосами, стараясь перекричать других:
– Да здравствуют товарищи юнкера!
Мы проходили по сырым смрадным улицам, где ютится еврейская беднота, и наш оркестр, как мухи кусок сахара, облепляли грязные, нечесаные, каплоухие ребята. Старые седые евреи с пейсами снимали шапки, и беременные еврейки складывали руки на огромных животах, улыбались, и по щекам их катились слезы. Впереди меня шел батальонный командир, и я все время видел перед собой его вогнутую могучую спину и залитые грязью сапоги. Какая-то молодая еврейка, румяная и полногрудая, подобрав до колен юбку, побежала, разбрызгивая лужи, за нами, догнала батальонного командира, уцепилась за рукав шинели и, завизжав: «Уй, херувим», попыталась его поцеловать. Батальонный командир, не меняя шага, покосился на нее испуганно через пенсне и сделал отстраняющий жест рукой. Юнкера засмеялись, и я видел, как у еврейки блеснули глаза пьяным солнечным восторгом. Мы играли без конца марсельезу, и я уже не боялся, что собьюсь, и даже изредка говорил музыкантам:
– Не спешите. Реже.
Тощий юнкер сверкал своими тарелками и улыбался. Все были как на облаках.
В училище вернулись мы к обеду, уставшие от солнца, от воздуха и от толпы. После солнца и ярких красок в здании было прохладно, темно, пахло солдатским сукном и щами. Репетиция по администрации была отменена, и мы все время до ночи просидели у себя в классе и говорили. Говорили мы о близком выпуске, о свободе, о женщинах, о политике, и даже кто-то рассказывал анекдоты «для некурящих», и все смеялись. Мы были полны радости, и нервы у нас были взвинчены. А когда я ложился спать, Журавлев сказал:
– Вот видите, Петров, я же вам говорил, что барабан ведет за собой весь оркестр.
– А вы знаете, господа, что если не считать воскресений и завтрашнего дня, то до выпуска осталось две недели, – сказал кто-то мечтательно.
– Прекратите разговоры, – сердито сказал дневальный.
Я укрылся с головой и не мог сомкнуть глаз – до того много мыслей и впечатлений стучалось у меня в голове. Казалось, что голова от них распухла. Я решительно не мог заснуть.
– Журавлев, вы спите?
– Нет. Не могу.
– Слушайте, Журавлев, правда, я был великолепен сегодня с барабаном?
– Великолепны. Если бы по справедливости, то вам надо идти в воскресенье на два лишних часа в отпуск.
– Прекратите разговоры, – рявкнул дневальный.
«На что мне два лишних часа отпуска, – подумал я. – Зиночка?»
Но в эту минуту я меньше всего думал о ней.
Ночью мне снилась какая-то чепуха, похожая на бред, от которой болела голова. Утром Журавлев, натягивая сапоги и зевая во весь рот, сказал:
– Вот видите, Петров, я же вам говорил, что барабан ведет за собой весь оркестр. А вы не верили.
Потом вспомнил и добавил:
– Впрочем, я вам, кажется, это вчера говорил.
– А нам, господа, до выпуска, если не считать воскресений и завтрашнего дня, – две недели, – сказал кто-то.
– Ну, быстро застилать койки! – закричал дневальный. – А то сегодня дежурный поручик Лаврищин. Первое революционное офицерство, до сигнала пять минут.
1917
В воскресенье
Писатель Воронов снял мягкую фетровую шляпу, вытер носовым платком вспотевший лоб и вошел в почтовую контору. В большой скучной комнате был беспорядок, – очевидно, только что кончили белить стены, и теперь грудастая, толстая баба, подоткнув юбку и шлепая босыми ногами, мыла пол. Сыро и прохладно пахло известью, мылом и сургучом. В мокрых досках пола, как в зеркалах, отражались раскрытые окошки, за которыми зеленела молодая листва и синело небо.
– Здравствуйте, Игнатий Иванович, – сказал Воронов, подходя к деревянной решетке.
За решеткой сидел чиновник с желтым лицом и прокуренными усами. Увидев писателя, он улыбнулся и, протягивая в окошечко руку за бандеролью, сказал:
– А, Николай Николаевич! Милости просим. Давненько к нам не заглядывали. Вам тут недавно было заказное письмо. Из редакции журнала «Вестник Европы». Получили-с?
– Получил, получил, – ответил Воронов, кладя шляпу на прилавок и садясь на стул возле окошечка. – Получил, как же. Мерси.
Он помолчал.
– Взгляните, Игнатий Иванович, какова весна-то! А? Начало апреля, а уже все зелено, все цветет. И солнце цветет, и море цветет… Ну, прямо волшебство какое-то, – сказал он, с удовольствием произнося слово «волшебство», не вполне обычное в почтовой конторе, – изумительная весна. И жарко. Вот, пока дошел к вам в контору, весь лоб вспотел. Ух! Ну, как живете-можете?
– Да ничего, спасибо. Вот видите, немножко приводимся в порядок к пасхе. А в общем, живем скучновато, тихо. Дачников еще нет, работы немного. А так ничего, слава богу. А вы как, Николай Николаевич? Романчик принесли, – покосился он на рукопись. – Опять небось в «Современный мир»?
– Увы, не роман. Так, пустяки: два рассказа в «Ниву».
– В «Ниву»-с? Пожалуйте-ка их сюда. Вам, конечно, заказной бандеролью?
– Заказной, заказной, – сказал писатель, подавая чиновнику пакет.
– Традиционно-с? – засмеялся чиновник.
– Традиционно-с, – подтвердил писатель.
Пока Игнатий Иванович взвешивал аккуратный пакет на весах, меняя на чашках ладные медные гирьки, приклеивал разноцветные марки с двуглавыми орлами и со стуком ставил печати, Воронов обмахивался платочком и, откинувшись на спинку стула, думал о том, что хорошо бы описать эту самую почтовую контору и бабу, которая, заголив белые икры, моет пол грифельно-серой тряпкой, и мокрый запах побелки, и приморскую весну, и чиновника Игнатия Ивановича, и яркие, горячие подоконники, по которым ползали слабые мухи.
– С вас сорок две копеечки, – сказал почтовый чиновник, – маловато-с. А в прошлый раз за роман пришлось вам заплатить полтора рубля с копейками. Солидный был роман. Внушительный.
Воронов улыбнулся.
– Порядочный получился.
– Получите расписочку, – сказал чиновник, протягивая в окошечко полоску квитанции.
– Спасибо. Вот вам полтинник.
– Давайте его сюда, полтинничек этот самый, мы его сейчас разменяем. Прошу получить сдачи восемь копеечек. Потрудитесь проверить.
– Ладно уж, – улыбнулся Воронов, ссыпая мелочь в кошелек и надевая затем шляпу. – Пойду себе потихоньку. До свиданья.
– До свиданья, Николай Николаевич. Захаживайте.
– Да вот скоро, наверное, новый роман принесу. Рубля на два. В Москву будем его посылать.
– Пошлем и в Москву, самым аккуратным образом.
– Ну, я пошел. До свиданья.
– Подождите, Николай Николаевич, – сказал вдруг чиновник. – Знакомы мы с вами уже бог знает сколько лет, уже, должно быть, десятка полтора ваших романов и повестей прошли через мои руки, знаю, что вы, так сказать, известный писатель и все такое, а, представьте, до сих пор ничего вашего не читал. Нельзя ли у вас попросить почитать что-нибудь вашего сочинения?
– А в самом деле, – рассмеялся писатель. – Ведь, в сущности говоря, мы уже старые знакомые. – Он задумался. – А знаете что? Приходите-ка вы ко мне как-нибудь в воскресенье. Пообедаете. Я вам дам что-нибудь из своих книг. У меня по воскресеньям собираются.
Воронову понравилась эта мысль, и он ее немного развил:
– В самом деле, приходите-ка. Не стесняйтесь. Я буду очень рад. Так давно знакомы, а встречаемся лишь при исполнении служебных обязанностей. Все будут очень рады. Так мы вас ждем. Часика в два, в три.