Литмир - Электронная Библиотека

За шесть лет он создал «Юности» литературную репутацию. Сохранившуюся надолго – после Катаева. Уже в семидесятых мне довелось случайно узнать, что Главное политуправление армии по-прежнему «не рекомендует» армейским библиотекам подписываться на «Новый мир» и «Юность».

Он ушел из журнала сам. На пике успеха. Другие-то «главные» уходили разве что ногами вперед или в склероз, если, конечно, их не снимали «сверху».

Ушел – сочинять, уже новая проза стучала в висках, не давала покоя.

Едва ли осознанно, скорей – виражи бессознательного, но катаевский мовизм начался повестью… о Ленине. «Маленькая железная дверь в стене» написана уже в том самом ключе, в каком – за нею вслед – «Святой колодец», книга раздумий художника о смерти – и о том, что остатки живой воды хранятся на дне колодца-памяти.

Вышло на редкость удачно. Первая повесть повергла критиков в растерянность. Хвалить – рискованно, уж больно «формалистично», так пишут разве что французские модернисты. Ругать – еще опаснее: тема…

В итоге – выказали крайне сдержанное одобрение. На том и успокоились.

Растерянность та не выветрилась и позже. Потому, печатая поздние вещи Катаева, не имея ни сил, ни указаний отказать признанному классику, лауреату и «конформисту», редакция либеральнейшего из всех советских журналов, «Нового мира», открывала их публикации собственными предварениями, где говорилось о «субъективности» почтенного автора в изображении-воображении, так сказать, исторического прошлого, короче, о том, что редакция не разделяет мнений автора и ответственности за печатаемое не приемлет. На всякий случай.

Так было и с «Травой забвения», и с «Алмазным венцом», и с «Уже написан Вертер».

Любопытно, что подобной чести тою же редакцией был удостоен только один еще, опять же, лауреат и «конформист», автор мемуаров «Люди, годы, жизнь».

При прочих публикациях своих, даже самых смелых, журнал обходился без публичных оправданий.

Они и вообще – большая редкость в истории советской литературы.

За всеми этими хлопотами странным образом не заметили, что в мовизме Катаева поэзия и проза наконец переплелись неразрывно, образовали единую художественную ткань. Что он делит прозу на строки и строфы, печатает их, как стихи, с интервалами.

Что искусство фрагмента, пунктирность – из поэзии, из понимания энергии строки и строфы, не нуждающихся в формально-логических связках, но только – в логике ритма и звука, в созвучиях смыслов.

Что все здесь пронизано стихами – от пушкинских до собственных.

Что, включая сюда свои прежние стихи, Катаев бесстрашно помогает своему читателю обнаружить в них отзвуки стихов чужих, ведь здесь же, в этом щедром на эхо пространстве, Блок перекликается с Хлебниковым, Бунин с Маяковским, Есенин с Пастернаком, Северянин с Мандельштамом; он дает возможность вдохнуть воздух поэтического времени и почувствовать: все былые разноречия, споры, стычки отошли в историю, а это осталось.

Что стиховые цитаты не выделены, вытянуты по горизонтали, перетекают из строки в строку, естественно сменяясь авторской речью, и опять, и снова Катаев артистично балансирует между прозой и стихом, не боясь соскользнуть, потому что по обе стороны едва различимой границы чувствует себя у себя.

Наконец, что весь этот мовизм – его интимная лирика, мемуарная, ретроспективная.

Он и прежде бывал в своей прозе так автобиографичен, как бывает лишь лирический поэт.

Но только здесь и сейчас, в последние двадцать лет жизни это стало поэтикой. Поэзией прозы.

Откуда, при желании, можно извлечь, в стиховую вертикаль преобразив, такой, например, замечательный верлибр:

Я бы, конечно, сумел описать
майскую парижскую ночь
с маленькой гелиотроповой луной
посреди неба,
отдаленную баррикадную перестрелку
и узкие улицы Монмартрского холма,
как бы нежные детские руки,
поддерживающие
еще не вполне наполнившийся
белый монгольфьер
одного из белых куполов
церкви Сакре-Кёр,
вот-вот готовый улететь к луне… —
но зачем?

Это – последний абзац, концовка «Кубика», о котором Чуковский в июне шестьдесят девятого писал Катаеву: «…Вся вещь так виртуозно пластична, что после нее всякая (даже добротная)… проза кажется бревенчатой, громоздкой, многословной и немощной»…

Он слишком хорошо знал и чувствовал поэтов и поэзию, чтобы переоценивать собственные стихи. Но дорожил ими. В последние свои годы собрал их, перебелил в нескольких блокнотах, кое-что из давнего восстановил по памяти.

Он хотел издать книгу. Но – как сказал Рейну – не судьба…

В начале восьмидесятых я работал в редакции «Литературной учебы», редактором которой был Александр Алексеевич Михайлов, критик известный во всех отношениях, преимущественно о поэтах и поэзии отзывавшийся. Однажды он рассказал мне, что позвонили ему из Ленинграда, попросили написать предисловие к подготовленному для «Библиотеки поэта» тому Эренбурга. Он отказался, заявил, что не знает такого поэта (оба слова подчеркнул – интонацией, второе – дважды). Был видимо доволен своей остроумной находчивостью, повторил, улыбаясь.

И очень обиделся на мое машинальное замечание, что такого поэта знали Блок и Волошин, Элюар и Пикассо, Неруда и Сикейрос, Брехт и Тувим…

Поэта Катаева знали Бунин и Маяковский, Пастернак и Шенгели, Мандельштам и Асеев, Есенин и Багрицкий…

Думается, что почти к столетию со дня первой публикации его стихов пора и нынешним читателям узнать такого поэта.

Вадим Перельмутер

Семь тетрадей

Ученик Бунина. Огромная жизненная удача. И она выпала на долю моего отца, писателя Валентина Петровича Катаева. «Ученик Бунина» вовсе не какое-то почетное звание, которым кого-то можно награждать, а кого-то, наоборот, этого звания лишать. Как, скажем, правительственных наград или даже вообще гражданства.

Позволю себе небольшой комментарий сына по поводу книги стихотворений отца.

Гимназистом отец пришел к Бунину с тетрадкой стихов и попросил научить его, как это нужно делать. Большой поэт отнесся более чем серьезно к детским стихотворным опытами. И вовсе не потому, что признал в одесском мальчике состоявшегося поэта – этот факт нам не известен. Дело в том, что Поэт получил возможность давать уроки стихотворного мастерства, как он его представляет. Судьбе угодно было, чтобы благодарный ученик сделал камерные, интимные, один на один, беседы с Поэтом достоянием многих и многих других людей, своих читателей. И речь в тех беседах идет не только о стихосложении, но о литературном творчестве вообще.

Что же произошло с тем пытливым удачливым гимназистом, как сложилась его дальнейшая судьба?

Он дожил до восьмидесяти девяти лет, издал бесчисленное количество книг, но среди этого множества не было одной, может быть, самой желанной, самой главной в жизни – книжки стихов.

Себя он называл «непризнанным поэтом».

Помню дачный поселок Переделкино, «городок писателей», в последние военные и первые послевоенные годы. Я помню его и позже, но именно тогда там царила поэзия, и мой папа (дошкольнику и младшему школьнику можно так называть отца), мягкий и нежный, словно бы сливался с природой – высокими соснами, заваленными снегом дачами и дорогами среди них, весенней распутицей, обезумевшей в половодье речушкой Сетунью, снесшей хлипкий автомобильный мост к кладбищу и станции…

4
{"b":"202761","o":1}