Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я тебя почему вызвал-то? Страшно мне. В мужья не гожусь. Вижу, знаю. Не спорь! Какой из меня муж? Я — сумасшедший, помешанный… На красках. На печали какого-нибудь одуванчика полевого и на мировой скорби! Опять же нос — как булыжник. Не член Союза. Вот и не любишь меня.

— Ты, Эдик, себя любишь, свои холсты, краски. Сам признавался. И правильно делаешь. Эта любовь — перспективная… Я тебя, Эдик, тоже люблю, но…

— Но странною любовью?

— Чего ж в ней странного? Странно, что все вы от нее отказываетесь. Казалось бы, тонет человек, совсем ему плохо, а протянешь руку — так он не за нее хватается, а за какую-то соломинку. У вас у всех непременно своя соломинка имеется. Найти бы ну самого разнесчастного и в беде — доброго. Чтобы поверил. Не отказался от протянутой…

— Соломинки?

— Да. Только она — сердце. Мое сердце.

— Вон Тминному предложи. Может, ухватится? Хотя у него тоже соломинка. Правда, через нее он чаще кейф ловит, нежели спасается.

Тминный наконец-то выбрался из кресла, обеими руками волосы пружинистые к голове прижал, плечом дерзко повел.

— За Тминного слишком-то не переживайте. У Тминного книга скоро выходит. Его в Союз писателей примут. У него, у Тминного этого самого, по части мозгов — хоть отбавляй. Соломинку протягивают. Тоже мне…

— Ты что же, отказываешься? — Содрал Потемкин алюминиевую нашлепку с бутылочки. — Ну и дубье. От такой-то принцессы?

Даша ласково, как ребенка, обняла Тминного, дружески прижала его лохматую голову к себе. Была она ростом на голову выше поэта, и, глянув на них со стороны, Потемкин не сдержал усмешки. Смущаясь, Тминный высвободился из Дашиных материнских объятий. Кровь прилила к его рано изморщинившемуся лицу.

— Забавляетесь, — бормотал он, сдерживая себя изо всех сил, чтобы на крик не сорваться. — «Тминный, Тминный!» А ведь у меня имя есть. И отчество… Герасим Ильич!

Даша по-бабьи всплеснула руками.

— Обидела! Прости, Герасим Ильич! Ну ради бога! — и в полном отчаянье изо всех сил обняла Тминного. — Мне Эдик стихи твои читал — про коммунальную квартиру, здорово! И волосы у тебя шикарные… Тоже нравятся. И сам ты мне по душе… Я ведь заплачу, Герочка, если не простишь меня, болтушку…

И тут Тминный в глаза Даше посмотрел, нехотя, невесело. И вдруг настоящие там слезы увидел, только синие, тушью окрашенные. И сам едва не заплакал. Потом задергался, заозирался. Потемкина в помощь себе за руку ухватил.

— Да помоги ты ей!

Разрядил атмосферу голос, возникший в лестничном, люке. По гулкой чугунной винтовушке кто-то напористо, весело поднимался, подкидывая вверх перед собой зазывные слова, словно голубей почтовых:

— Поступило! Предложение! Отметить! Заказ! Всей! Обителью! Под! Леща!

Наконец, в отверстии над полом показалась голова — светлая, лицо в курчавой, застиранной бородке — молодое, румяное, приветливое.

— Приказано артелью: свистать всех… вниз! Так что опускайтесь, Потемкин. И вы, Даша, и вы, товарищ поэт. Через полчасика. Сказочный заказ отмечать будем. Не против?

Потемкин милостиво кивнул, соглашаясь. Тминный руки со страшной скоростью потирать начал. После того как малознакомый профессиональный художник, член Союза, поэтом его назвал, Тминный заметно воодушевился, примиряюще улыбнулся Даше и Потемкину. А сама Даша, промокнув глаза платком, рассмеялась блаженно, словно ее в этот момент сердечная боль отпустила.

— Слава богу! А то ведь я чего только не передумала, пока сюда ехала. Такая смешная телеграмма!

— Герасим, — позвал Потемкин поэта, игнорируя Дашино воодушевление. — Видишь ли ты крюк в стене, Герасим? Тот, на котором веревочка? Как думаешь, выдержит меня?

— Крюк? Или веревочка? — запрокинул дремучую головку Гера.

— Не смей иронизировать! — топнул разношенным сандалетом Эдуард. — Этот способ надежнее. И я его применю.

— Пугаешь? — улыбнулась Даша Потемкину, жующему колбасу.

— Совершенствую метод. Вернее — способ. Рацпредложение вношу.

— Старо, — выдохнул Гера Тминный табачное облако. — Применяли неоднократно. А телеграмма скорей всего так расшифровывается: «Муравьи одолели» — это — мысли черные…

— Не «одолели», а «озверели», толкователь! — поправил Потемкин Тминного. — И не мысли, а деятели, которые бани оформляют! — ткнул Эдик кусочком сыра в направлении винтовой лестницы. — Красят, красят… Дай им волю — весь город, всю планету разделают под орех!

— Ну а… «зубы на полку»? — робко поинтересовалась Даша.

— Жрать нечего! И жареным пахнет! Раздражает.

— Пугаешь, как всегда. И, как всегда, неуклюже.

Снизу в отверстие люка проникала зажигательная музыка. Даша ухватилась за нее моментально, тело ее пришло в движение. В белых вельветовых брюках, в белой «тряпочной» кофте, сшитой из старой простыни и очень поэтому модной, Даша взмахнула руками и весело закружилась по комнате, вздымая вековую пыль одного из самых запущенных углов обители.

— Ты чего радуешься? — Потемкин ковырнул спичкой в зубах. — Думаешь, рыбу есть согласился, так и все хорошо у меня теперь? Наладилось?! Ошибаешься, красотка. Учти, я жив, пока ты не отвернулась от меня. Поняла? Пока ты мне соломинку протягиваешь. И не вздумай отвернуться, отвлечься — сразу на крюк! Под потолок… А все почему? Потому что я бездарен. Во-во! И не делайте изумленных глаз. Не столько в художествах, сколько в другой области, не в живописной — в обиходе, в быту бездарен. Пробивной моченьки нетути… Не обладаю оной. Заели, загрызли муравьи белокурые!

Слушая Потемкина, Даша танец свой вымученный прекратила, вся как-то сжалась, сгорбилась. И к Потемкину со следующими словами вдруг обратилась:

— Не вели казнить, вели выслушать. Прости, если не так что. При твоей гордости, замкнутости кто тебе, кроме меня, поможет?

— Ты это о чем? — остановился напротив Даши Потемкин. — Ежели про женитьбу — не надо. Ничего у нас с тобой не получится. Сама знаешь… Я — богема. В чистом виде. Ты — ангел. Натуральный.

— Не о том я, миленький…

Потемкин замер возле Даши, словно принюхиваясь, словно таким способом предугадать ее намерения пытался.

— Уж… не глотнула ли? За рулем-то? Досказывай, не томи. Чего натворила?

И вдруг художник на цыпочках, трепетно приблизился к Даше вплотную, поднес к ее светлому лицу свою холмистую физиономию и с артистической аккуратностью, изящно поцеловал девушку в лоб. Глаза его, глубоко зарытые в складки лица, какие-то подпольные, робкие, внезапно возгорелись. Стало вдруг заметно и довольно-таки отчетливо, что бедолага этот угрюмый, в нелюдимость свою с головой вросший, вовсе уж не такой каменный, замшелый и к Даше относится весьма нежно, и очень, видимо, от нее зависит, от ее к нему расположения. И дружбой с ней наверняка дорожит. А всяческие словечки ершистые выпускал из себя в ее присутствия; исключительно из оборонных соображений, а также с ее, Дашиного, милостивого соизволения.

— Угадай, миленький, у кого я вчера в гостях была?

— Мало ли… С каким-нибудь англоязычником столковалась?

— Как тебе не стыдно? Сейчас упадешь, если скажу… У такой важной персоны кофеек пила, аж самой не верится. У академика Поцелуева!

Потемкин вздрогнул, словно баржа, наскочившая на мель. Гуттаперчевый нос его побелел от волнения, будто его морозом сорокаградусным мазнуло.

— Кофе, говоришь, пила? С этим вельможей? Откуда ты его… Он же барин, этот Поцелуев.

— Что ты, миленький?! Поцелуев — любезный старичок. Очень внимательный и очень тихий. Тактичный. Рассматривал меня исподтишка… Отворотясь в зеркало. Из скромности. Ему глаза мои понравились. Он их в блокнотик свой занес. Острым карандашиком.

— Где ты у него была? В мастерской? С какой стати?

— А я тебе кто по профессии? Искусствовед. У меня диплом.

— Работу о нем писать собралась, что ли? Только учти: о нем уже все написано. Хорошее — все. А плохое не принято писать. Ну, говори, не томи, зачем к мэтру заявилась?

— Работы ему показывала… твои!

80
{"b":"202504","o":1}