— А этот отставник… Видать, пожил в свое удовольствие? Такой на его лице покой нерушимый. И значение.
— Лахно?! Милейший дядечка. Хотя и угрюмец с виду. Не в своей тарелке человек. Понять можно. Его от армии отлучили, а он еще силы полностью не растратил. Вот он и окаменел внешне. Не обиделся, а как бы раскаялся. Внутри-то он не такой монолитный, я знаю. Представляете, чуть ли не всю жизнь военным был. Не числился, а являлся. Образ жизни железный. Вот он и побледнел, когда отставили. Из-за беспомощности мужской. И вдруг о моем отце вспомнил. Вместе служили. Теперь-то он не пропадет возле нас. Малость, конечно, переродиться ему предстоит, вот он и перерождается помаленьку. В основном путем молчания. Гражданский образ жизни постигает. Смиряется, прислушивается, прирастает к среде… Он ведь невоенной-то жизни и не знал. Нуте-ка, выпустите прирученного, дисциплинированного медвежонка в глухую тайгу за существование бороться! Он тебе и сядет на пенек, и пригорюнится, и задумается, когда в этот самый момент по сторонам необходимо главами рыскать, а носом принюхиваться. Да и когти заодно о колоду точить-вострить. Вот он и сидит пока что на пеньке и выкликает номера… Отец при его появлении стойку «смирно» все еще принимает. Это как рефлекс. Старшиной роты в его полку служил. А Лахно злится, когда отец стойку делает. Зубами пытается скрипеть, но больше — стулом. И зовет отца чаще фонарщиком, хотя отцу больше нравится, когда его Лахно старшиной величает. Отец лампочки перегоревшие в городе новыми заменяет. Провода оборванные связывает. Столбы фонарные, погнутые, выпрямляет. Отец славный. Не любит он только… Эдиков. Хотя не ругается на них, нет. Просто меркнет лицом при упоминании, огорчается. Он и вас потом в Эдики зачислит. Пойдемте к ним. Они понять хотят: кто вы? Маме-то я шепнула, как и что… Потому что и впрямь сердечница. За нее не переживайте: пусть повеселится. И учтите: если кто-то из них попросит вас рассказать о небе, то и рассказывать нужно о небе, самолетах, а не о том, что вы женаты и какая у вас красивая бурная Инга, и как вам терять ее не хочется.
Потом весь табор уселся за стол, не имеющий углов, довольно продолговатый, напоминающий уютный стадиончик, покрытый старинной льняной скатертью, пожелтевшей от времени, как прошлогодняя трава. Возле Ксении Авксентьевны самовар на мельхиоровом подносе. Все вдруг неожиданно резво привстали с мест и, словно с приветственными рукопожатиями, потянулись к ней с чашками.
Афанасий Кузьмич, человек внешне малоприметный, с длинной узкой лысиной, будто корова шершавым языком по голове его прошлась, тугоплечий мужичок, произвел какое-то, едва заметное движение, какой-то порыв в его мешковатом теле наметился, и сразу Ксения Авксентьевна поощрила супруга улыбкой и одновременно, словами:
— Скажи, родименький, не таись.
— А и скажу! Не заржавеет… Ежли это зять, тогда одно дело, а ежели Едик очередной, тогда другое. Что ни говори, а не каждый день мужья, то есть зятья в гости чай пить приходят. Короче говоря, тебе виднее, сынок, кто ты есть на самом деле. Ежли зять — держи пять! — протянул фонарщик руку. — А ежли сумлеваешься, так и скажи, не темни. Нам с энтим не привыкать. Дочка у нас нескучная. Нет-нет да и развеселит.
Не успел Стас решить про себя: брать ему или не брать руку фонарщика, как в дверях комнаты три молодых человека появляются. Один моложе другого, по ранжиру как бы. И ростом все трое ступенчаты: высокий бледнолицый шатен — Дашин братец Георгий, суровый, но любящий Дашу, как и все в доме, младший братец Федя, весь в отца-фонарщика (такой же сиволапый, приземистый и достаточно уравновешенный эмоционально), а промеж братьев — Илларион, Федин товарищ и дальний родственник. Глаза у этого недоверчивого большелобого юноши-подростка раскрыты настежь, распахнуты, в непреходящем как бы изумлении пребывают. Слез, сырости на их голубизне никакой вроде нету, сухие, даже как бы раскаленные зрачки, а приглядишься:; плачут глаза. Словно видят нечто, чего другие не замечают. Как сказал поэт: «Я слышу печальные звуки, которых не слышит никто». Все остальное в подростке, если ему в лицо, в глаза блестящие не смотреть, выглядело достаточно прочным. Мальчик стройный, изящный, золотоголовый. В обтрепанных модных джинсах. Благородная вельветовая курточка на плечах. Однако же Стас, когда молодые люди в дверях появились, первым делом на этого странного подростка внимание обратил. Чем-то он, если хотите, Дашу неуловимо напоминал, малолетка этот простодушно-серьезный. Страстностью, незащищенностью. Но сходство меж ними явно прослеживалось. И различие. Помимо чисто наружного: на Дашином лице теплый свет, в повадках веселость, тогда как в Илларионе-Ларике прежде всего бешеная серьезность из всего облика выпячивалась. И не живой, горячий свет исходил, а как бы электрический, без огня и дыма.
Мальчики уселись на свободные места, и Стас тут же о них забыл. Его Даша интересовала. С каждой минутой все больше. Еще на кухне, перед чаепитием, Даша смущенно улыбнулась ему, брякнув просьбу:
— Стас, миленький! Пока никого на кухне, поднимите меня на руки к себе. Никогда еще никто на руки меня не поднимал. Кроме мамы… Хочется испытать, пока живая и не слишком старая, пока встречные мужчины улыбаются. Потом-то меня, когда бабушкой сделаюсь, разве поднимет кто? Санитар «скорой помощи»?
Стас смущенно и довольно нервно, отрывисто подхватил ее под коленки и одновременно под лопатки, выжал на руках тело девушки, словно посторонний груз, без улыбки, с окаменевшим выражением лица. И тут же по-быстрому вновь ее на ноги поставил.
— Спасибо. Теперь знаю. Очень похоже на сон. Детский…
У старшего братца Георгия, который Стасу руку с пренебрежением протянул, на верхней губе шевелились темные реденькие усики, напоминавшие длинноволосую шелковистую гусеницу. Сквозь усики эти просматривалась яркая, белая, городская кожа. Был он, братец сей, и движениях резок, спортивен, наверняка в секции каратэ занимался укрощением плоти, отчего определенная уверенность в повадках выработалась и отчетливый дух превосходства в темных глазах просматривался.
— Значит, муж? — улыбнулся Георгий задиристо, притом не губами одними, но и как бы бровями и одновременно редкими усиками шевельнув довольно комично. — Здесь уже привыкли к Дарьиным неожиданностям. И все-таки каждый раз не перестаешь ликовать и удивляться. До потери сознания. Потому что ни свадьбы, ни хотя бы скромненькой отметинки по данному поводу ни разу не было. Может, я подарок гименейский хочу сделать? Может, облобызать желаю родственничка очередного?! Вот и предъявите мне… штампик! Да-да. Которым женатых людей клеймят!
Наступила неловкая пауза. Те из присутствовавших, что пили чай, старательно забренчали ложками, увлеченно из чашек прихлебывать взялись. Даша вздрогнула и захохотала. И только серьезный мальчик с изумленными глазами, смотревший на Дашу непрерывно и безо всякого удержу, как смотрят дети на поразившее их явление природы, спохватился, сообразив, что Дашу обидели. Сообразил и сразу же ощетинился на обидчика.
— Почему, почему вы такой всегда жестокий, дрянной?! Ядовитый такой?! Да скажите же ему, — обратился подросток к Стасу, — скажите ему, чтобы он извинился! Если вы муж… Защитите!
— Да никакой он не муж. Что я, не вижу? Очередной Эдик. Разве не так? — поворотился Георгий лицом к Даше, в гармошку растянув свои иронические редкие усики.
Стас, красный, раскаленный от стыда и обиды, обиды невиновного, неуклюже приподнялся из-за стола, смущенно помаргивая и как бы ища глазами Дашиного позволения на дальнейшие действия, которые самостоятельно в незнакомой ему среде предпринимать не решался. Приподнялся над столом и Георгий. Не такой высокий, как Стас, но весьма агрессивно настроенный. Тело свое натренированное в струну вытянул, вот-вот зазвенит весь от напряжения… Но Даша опередила обоих. Мягко, словно и не руками вовсе, а все той же улыбкой всесильной, потянула она Стаса обратно на стул. Затем, домашняя, «уменьшенная» — без каблуков, к чернявому братцу подступила, ключик автомобильный, на стальное колечко посаженный, перед его усиками на пальце завертела.