— Ну что ты такое городишь, девочка?! Учти, с некоторых пор ты мне стала как бы еще дороже…
— Спасибо.
— Верни улыбку, Даша. Не жадничай. И сама улыбнись…
И тут притихший было Платоша торопливо, как-то кубарем, по-щенячьи бросается к матери, лезет, карабкается к ней, стараясь пробиться поближе, бессознательно хватаясь за ее руки, складки платья.
— Мама, мама! — заливаясь слезами, журчит, поскуливает, сопя и захлебываясь, Платоша. — Мамочка дорогая, верни ему эту его… улыбку! Не обижай папу, родненькая! Папа у нас талантливый.
Даша ласково обхватила ребенка, стала запихивать Платошу куда-то себе под шерстяной платок, накинутый на плечи, гладить малышу темные кудряшки на голове, где с каждым днем все явственнее проступали какие-то слишком взрослые, ранние залысины с обеих сторон лба, оставляющие посередине унылый волосяной мысок, говорящий о том, что и он, этот мысок, в недалеком будущем исчезнет.
«Мальчик не по годам серьезен, проницателен», — сжималось у Даши сердце от тоски, от ласки к своему восхитительному уродцу. Бережно, с каким-то невеселым трепетом поцеловала она сыночка в угрюмую головку, прощупала ее губами, как бы ища причину сыновней и своей тревоги. После чего смело и открыто к мужу подошла и, встав на цыпочки, вежливо так и самоотверженно поцеловала его в губы. Тихо и медленно, как перед незначительной разлукой.
Аполлон неуверенно улыбается, вздрагивая, как от удара током.
— Бедный, бедный наш папа. Он потерял улыбку. Только ведь у него ее никогда и не было. Моей пользовался… А мне она тоже теперь ох как нужна. Для сыночка. Для не очень веселого Платошеньки. У меня предложение: давайте мою улыбку разделим на троих? Вот бы славно… Так что и успокойся, Платончик. Не обижу я папу твоего. Просто я… постарела немного. За этот год. И мне сейчас по теории Шишигина, скажем, девяносто лет. По этой теории человеку в одно и то же время разное количество лет можно дать: то меньше, то больше, в зависимости от переживаний. Вот и тебе, Платоша, кровиночка моя, разве дашь полтора-то годика? А все почему? Способность переживать за других — не такая, как вот у остальных. Выдающаяся способность. Кстати, а что Шишигин? Что-нибудь слышно о нем?
— Игнашка с Ингой яхту купили… — слово взял дядя Жора. Растопырил язвительные усики в усмешке колючей, но тут же опомнился, подобрел на глазах, притушив в себе вздыбившуюся энергию, словно вулканчик, передумавший извергать из себя накопившуюся лаву. — Купил, значит, яхту. Ну, естественно, по нашим дачным меркам яхту. Захотелось им так величать свой катерок чумазый, даже краской на обшивке посудины обозначили: «Дупло интеллектуала». И в море вышли. Ну, не в море, а здесь, в Маркизову лужу. Средняя глубина — два с половиной метра. Ну, мотор и заглохни. Ветром и дождем понесло их в Балтийское море. В сторону одной капстраны, которая с нами при Петре Первом в состоянии войны находилась. Ну, их и взяли на абордаж пограничники наши. А затем и на буксир взяли. Они там с Ингой в «Дупле»-то своем полузатопленном так намыкались, натерпелись, так через край хлебнули, что потом их от пограничников оторвать было невозможно, так они с солдатиками обнялись крепко. Особенно философ усердствовал. В открытом-то море сразу всей своей затхлой теории отщепенства ревизию навел…
Затем Даша опять как бы выскользнула у Аполлона из глаз, но это с композитором скорей всего из-за наливки произошло. Озираться он начал, на стуле ерзать и, пожевав кое-как, с помутневшим взором выбежал во двор, потом сел на велосипед и куда-то поехал. Может, и на камушке посидеть поплакать.
— Что у тебя с этим… Рыбкиным? — решил наконец Георгий откровенно с сестрой на щекотливую тему поговорить. — Нелады у вас? Или раскусила ты его?
— Зачем же так грубо? Аполлон — не кость, я — не собака. Понимаешь, я сама виновата. Вот как черемухи бывает после зимы нанюхаешься взахлеб! От жадности… А голова-то и заболит. А то еще, сказывают, на юге цветок водится. Такой яркий, прелестный, а понюхаешь — и с ног долой. Сама я, Жорик, виновата. Не на том, не на его языке с Аполлоном разговаривала. Разные мы. Он и рад бы понять, что происходит со мной, да где уж тут… Про таких, как я, в его окружении говорят: «с луны свалилась». Помнится, в Петропавловке, когда экскурсии водила, заговорил со мной старичок один симпатичный. Австралиец. Не по-английски, а, как ему казалось, по-русски заговорил. Только я ничего понять не могла вначале. Старичок по церковно-славянским древним книгам язык наш изучал. Представляешь? Все эти «еси», «аз», «иже», «выя», «ланиты», «якоже», «ирцы»… Так и я по отношению к Аполлону. Думала, на русском объясняюсь, оказалось — на каком-то старомодном наречии… Сама ударилась об него, сама и лечить себя буду. У меня теперь сын. А Барнаульский не пропадет.
— Это уж — будь уверен! У Барнаульского — хватка…
— Меня другое, Жорик, изумило и обидело: куда Рыбкин-то подевался? Гений-то? Да и был ли он, имелся ли в природе? Помнишь, как на пианино-то играл? Мурашки по коже. Меня тогда всю так и перекосило, так и перекорежило. Теперь распрямись попробуй… Нет, каким был звонким! Такое ведь не придумаешь, не притворишься таким. Значит, было в нем что-то…
— Это не в нем было. Это над ним. А в нем — «Адель», «Столики квадратные», ресторанная метель-карусель!
— Выходит, что же — двойной?
— Да, как и все мы, грешные. В добре и зле. Одновременно. В кислороде, но больше — в азоте…
— Нет, не все. Вспомни Ларика…
— Ларика? Это который на всех кидался? Ну, знаешь ли, Ларик твой с завихрениями мальчик был, с тараканами в голове. Говорят, махнул он куда-то вдаль, чуть ли не на БАМ. Родители ничего, живы, кондрашка их не хватила. Должно быть, прячут парня от дружков-товарищей, заслали куда-нибудь.
— Нет, Жорик. Ты не знаешь. Вернее, не чуешь. А я чую, Ларик исчез, потому что отравился… враньем! И я тому невольно способствовала. Своими колебаниями, сомнениями. Надо было хватать парня и в дом тащить… А Барнаульский — инвалид духовный. Не талант. Талант — это свет во мраке сомнений. А получилось наоборот. Мрак жизненный светлее нутра Аполлонова оказался… Сердце-то хоть и звучащее, но искусственное. Не способное к моему прирасти. Как там про это пишут? Отторжение. Только в нашем варианте отторжение двух мироощущений… И обвинять, собственно, некого. Анализ духа не сделают в поликлинике. Мне бы и простить его, то есть понять. А я все жалею, жалею, ну как вот калеку очередного…
Летом, в теплом, душистом июле, окропленном частыми, но короткими крупнокалиберными дождиками, приезжал Стас. На выходной день — позагорать у балтийской водички. Адрес Аполлоновой дачи назвали ему Дашины старики, к которым он заглянул, возвратясь из длительной африканской командировки.
— Вы летчик? — спросил его первым делом маленький Платоша, никогда прежде не встречавшийся со Стасом.
— Да, штурман. Но как ты угадал, карапуз? Я ведь не в форме… И вообще.
— Во-первых, никакой я вам не карапуз! А такой же, как все, человек. Мужского пола. Так, значит, вы летчик? Пилот?
— Не пилот, а штурман. Однако — летаю. На международных линиях.
— А почему не космонавт? Почему не на межпланетных линиях? Необходимо дерзать.
Долговязый Стас неожиданно почувствовал себя не в своей тарелке, руки на животе сложил, как где-нибудь на медкомиссии, где догола раздевают, головой по сторонам завертел, ища поддержки со стороны Даши, сидевшей под сиреневым кустом на лавочке.
— Не обижайтесь на него, Стасик. Он ведь еще дитя… — Даша, неумело шевеля спицами, пыталась что-то вязать. — Платоша добрый мальчик, вот увидите…
— Даша, а я вам портрет композитора Вивальди привез. Помните, обещал? Сувенирчик! И набор пластинок с его сочинениями. Оттуда…
— Откуда оттуда?
— Из Италии! С места его рождения. Сами просили, чтобы непременно оттуда.
— Ах, как же, как же… Просила. И ждала. Некоторое время. И очень вам благодарна. А вы что же… так долго в Италии были? У меня уже сын родился.