Убрать за собой нетрудно, и ей это ничего не стоит, но она не станет убирать, чтобы заставить делать это меня самого назло, — а я не могу настоять, чтобы она убирала, — совестно, я только могу раздражаться. Я любил ее, как натуру, и способен жалеть, но уважения не имею, а это очень тяжело. Но меня спасает способность души моей к расширению: вдруг расширится и я все люблю и не помню врагов своих.
Мрачно молюсь, чтобы помог мне Бог не простить, но вдруг душа без мысли озаряется от света солнца на дерево или блеска свежего снега, и забыта молитва… и как помнить такой пустяк, если душа озарилась, как долина в горах от восходящего солнца. И растерянно спрашиваю, когда нужно молиться: да кто же мой враг, кому не простить, не виноват ли я сам во враге своем?
Розанов однажды высказал, не помню только, где, в частной ли беседе, переданной потом Гершензону, или же в газете, куда он выливал чуть ли не свои ночные горшки, — что славянофильство есть самое вкусное блюдо в России, и Гершензон как еврей сумел этим воспользоваться. Гершензон этого не мог Розанову простить никогда.
Вчера весь день порошило — 2 Р. Сегодня +Р, оттепель.
28 Декабря. Приспособляясь, люди хотят сохранить себя и в то же время теряют себя.
(Кто хочет сохранить свою душу, тот погубит себя.)
Это происходит так: избирается какое-нибудь «дело» бездумное, с тем, чтобы, делая его, не отдаваться ему и сохранять свое (воскресенье свое, 2 часа после занятий), но усталый приходит к себе и ничего там не находит; тогда бежит к бездумному делу от себя самого, от своей домашней пустоты и даже увлекается «делом» (Коноплянцев). Так человек теряет себя самого.
Париж выкинул его в Россию без всяких средств, без всяких жизненных навыков, с одною бесконечной радостью жизни. Тогда он (Горшков) поселился в бане{72}, питался кое-чем. Весной на бане появлялся замок: уходил странствовать. Осенью дверь открывалась, и тут велись бесконечные споры о народе, искусстве, религии, Толстом.
Я сам — это все, что я хочу и могу.
29 Декабря.{73}
— Живу, дорогой мой, на изнанке идеала, где нестираемыми красками написано для женщин — носи! а для мужчин — вози! Тут все знают, что идеалы пишутся линючими красками и что это дело господское: «Ленин и Столыпин, — скажут, — в одном университете учились».
В чрезвычайную комиссию по ликвидации безграмотности вызвали женщину, не посещающую курсы грамоты, пришла беременная баба, хлопнула себе по животу и резанула председателю:
— Я буду учиться, а ты носи за меня!
А то встретишь обоз с дровами, с бревнами.
— По наряду — спросишь — везете?
— По наряду, батюшка.
Картина этих «носи» и «вози» до того однообразная, до того однотонная и мрачная, как будто вышел с Одиссеем на берег Аида, и все разнообразие в посещении мертвых. Кто-кто не перебывал у меня по ночам, а утром я даже записываю эти посещения и пробую даже судить их, наприм., в левую графу запишу Петра Великого, в правую нашего попика отца Афанасия, который в особенно торжественных случаях, напр., на именинах, заводил с моей матушкой разговор о дубинке Петра. За исключением редким вопрос направо или налево, куда идти Гоголю, куда Белинскому, решается <1 нрзб.> просто вплоть до славян и варягов, только там уже, где начинается разделение на человека и обезьяну, получается путаница страшная, видимо, требуется для этого решение основного вопроса, человек от обезьяны или обезьяна от человека происходит.
Мне кажется, что обезьяна и человек некогда произошли (и теперь происходят) из одной утробы, только человек падает до обезьян и, падая, вспоминает и хранит образ своего прародителя человека — это человеко-обезьяна, а обезьяна, совершенствуясь в борьбе за существование, и думает о будущем, неохотно озираясь назад на прародителя обезьяну, — это обезьяно-человек, бегущий по рельсам прогресса. Итак, налево обезьяночеловек, направо человеко-обезьяна.
Итак, падая, одни восстановляли в мечте первоначальный образ человека и даже сверхчеловека — консервативная часть бытового человечества.
Другие, совершенствуясь, наполняют землю, имея в будущем идеал фабрикации человечества вполне совершенного, размножающегося путем штампования.
Так земля наполняется призраками все более и более падающей человеко-обезьяны к действительно существующим обезьяно-человекам, творящим призрак будущего человека.
В жизни те и другие перемешиваются между собой и то бывают в ладу — время исторического мира, то в ссоре — гражданская война обезьяно-человека с человеко-обезьянами.
30 Декабря. Мангонари, Куприн, Маныч, Мария Ивановна Попова, Легкобытов и Щетинин и его пьяная Русь. Наши хлебные бои и самобоги.
Первый раз в жизни видел музыкальный сон, играли на клавесинах простую песенку, похожую на «Warum»[9] Шумана, только все-таки не «Warum», и до того изящно, тонко. Кто-то сказал: «Клавесины — самый страшный враг советской республики».
Прогресс значит размножение таких, как я сам (я сам — хочу и могу), он предполагает некоторое самодовольство в человеке, все прогрессисты самодовольны, Шипов, Стахович Александр и Михаил.
Напротив, регресс состоит в сознании своего ничтожества и чувства конца, зато мечта восполняет пустое место своей самости светлым существом человека и Бога, существующ. вне моей самости где-то, когда-то.
Поэтому определение народа с самой жалкой цивилизацией может быть источником высочайшей культуры ценностей, которые при помощи гипотезы «рабочей ценности» всяких идей могут пойти на удовлетворение самодовольных прогрессистов.
Так эта человеко-обезьяна создала Бога Христа, а уж обезьяно-человек приспособил его к делу прогресса.
0° Р. Каждодневная пороша. Вчера приехал Булыгов.
31 Декабря. Горюч-камень — бремя родины. Ив. Афанасьевич (в Рябинках) швырнул им в Толстого и в Достоевского; Черный лик бога за этим камнем. Типы темных людей (черносотенцы). Потому что выхода нет чувству родины.
Подвиг Дунички (анализировать). Горюч-камень (Артем) — мое черносотенство. Еще нужно так же (по черточкам) разобрать и мать мою.
— Мы холостые граждане, как евреи, холостые граждане, у которых нет больше отечества.
8 Р. Снег перестал.
1921
Европ. Новый год — 1921.
1 Января. Парижский период при свете от чтения романа Достоевск. «Подросток»{74} («Я бы вас любила, если бы вы меня меньше любили, — я средняя женщина»).
2 Января. Миша Герасимов. Ник. Ник. Виноградов приехал в Москву из провинции и приспособляется.
— А может быть, предания и заветы отцов, сохраненные в сердцах отдельных людей, пронесутся через головы современного поколения, и станет, наконец, можно открыто любить Россию.
— Или славянские торгаши будут к старой русской культуре, как новые греки к Элладе: для всех Эллада, только не для греков, для всех Россия, только не для русских.
— Мысль этого человека работала, как заяц бежит: это прямо, все прямо, и вдруг сметка в сторону, и опять прямо, и опять сметка, а в общем по кругу всегда возвращаясь к своему логову — исходному пункту.
Это логово было прирожденное ему чувство благообразия, сочетавшееся страшно так с желанием разрушить всякое видимое благообразие, в конце концов, во имя того же, только идеального благообразия. Вот Хрущево: мать сидит в старом кресле… И вдруг скачок в сторону, сметка: рябая женщина, вдова крестьянская Таня сидит в гостиной одна, наконец-то одна во всем доме — час настал! теперь или никогда! Он уходит в свою комнату, рюмку за рюмкой насильно без закуски выпивает всю заготовленную давно уже для этой цели полбутылку водки — водка не действует! но ничего: «Я пьян, я пьян! — воображает он, — я действую теперь, как пьяный, пьяному море по колено». После этого он идет в гостиную и не своим голосом говорит: