— Николай Иванович, друг мой, новостей вы наших петербургских не знаете…
— Каких?
— У Бецкого теперь к государыне ходу нету, а у меня к президенту. Кончилась моя служба академическая, Николай Иванович, на пенсион меня списали.
— Вас? Вас, Дмитрий Григорьевич? Да кто же на вас, первого портретиста российского, руку поднял?
— Кто бы ни поднял, а Бецкой сию экзекуцию провел. Не соглашался я, чтоб академистов рабами потемкинскими на юг для работ пустых гнали, доводы из государственных распоряжений приводил. А как Потемкина лавровым венком за вымыслы его да растраты увенчали, меня за болезнями множественными уволили. И Безбородко вам не поможет. После триумфа потемкинского тише воды ниже травы стал, ни во что не мешается.
— Я и так Александру Андреевичу по гроб жизни благодарным останусь.
— Да, ведь он первым расследовать дело с типографией вашей отправлен был.
— Конечно, он, благодетель мой. Со мной сердечно потолковал, никакой вины за мной не нашел. Для государыни решение такое придумал, что, мол, московские чудаки не более как скучные ханжи.
— Рассчитывал, что с ханжами государыня милостивее обойдется. Посмеяться посмеется, и дело с концом.
— Расчет‑то его не оправдался. Государыня следствие Прозоровскому передала. Будто ждала, кто самый суровый приговор вынесет. Да все это дело прошлое, вспоминать не к чему. Мне бы еще раз выстоять — не получилось.
— С здоровьем что‑нибудь, друг мой?
— Припадки нервические у меня начались. Сознание потеряю, так час–другой в себя привести не могут. А тут еще Александра Егоровна моя…
— С супругой‑то что, Николай Иванович?
— Чахотка у нее. Доктора советуют в Италию везти не медля. Какая там Италия! Так полагаю, самое время нам в Авдотьино перебираться, коли в поездке моей нынешней смыслу не будет.
— А без лекарей‑то как же?
— При крайней нужде до Москвы добраться можно. Родился‑то я в Москве, дом вы знаете на Большой Ордынке.
— Как не знать — через переулок от моей Екатерининской церкви. Место славное.
— Того не скажу. Я ведь, Дмитрий Григорьевич, с Авдотьиным моим всей юностью связан. Родители меня еще совсем дитятею туда перевезли. Деревня небольшая, в наследство матушке пополам с кузиной, супругой сенатора Александра Васильевича Алябьева, досталась. Там же учителя первого своего увидел. Дьячок был местной церкви. Худо ли, бедно ли с грамотой меня познакомил, а дальше родители в гимназию при Московском университете привезли. Одним из первых учеников. Только терпения моего и на один год не хватило: отчислили меня за нехождение в классы. Родитель бранить меня не стал и тут же повез в Петербург записывать в лейб–гвардии Измайловский полк. С отставкой я поспешил — дальше поручика не пошел и с 1768 года издательским делом занялся. Тут уж и вовсе Авдотьино забыл. А теперь тянет. Ночами Северка снится. Берега пологие, песчаные. Травы луговые в воду смотрятся. Камыша в тех местах не сыскать. Леса славные. Сосновые. По лету гречиха зацветет, как море голубое по подам разольется. Пчелы жужжат. Жаворонки заливаются…
— Вот и Настасья Яковлевна моя стала деревню поминать. Говорит, кабы в деревне жили, сыновей бы своих не схоронили. Дочь — что, отрезанный ломоть.
— Да я про жаворонков между прочим. Главное, Дмитрий Григорьевич, может, будет у наших мартинистов прибежище? Собираться в Авдотьине станут. Храм я там отстрою, чтобы главным у мартинистов был. От столиц далеко. Может, власти в покое оставят, как полагаете?
— А если все же похлопотать попробовать? Одно дело — единомышленники, другое — Россия. Книжку каждый прочесть может. Вы руки опустите, кто о просвещении народном думать станет?
— Друг мой, рук опускать не собираюсь — характер беспокойный. Но если всю свою жизнь просмотреть, тучи надо мной год от года сгущались. Неба ясного над собой никогда не видел.
— Вы о первых журналах подумали?
— А как же? «Трутень» выходил, «Живописец», «Кошелек» — и все закрывать пришлось из‑за монаршего гнева. Того задел, о том не так высказался. Сатира никогда власть имущих не радовала. Спасибо, Михайло Матвеевич Херасков аренду типографии университетской московской предложил, а то беда.
— Зато в Москве все отлично у вас пошло.
— Надолго ли, Дмитрий Григорьевич? У меня в памяти каждый день на счету.
— Разве вы не сразу Дружеское ученое общество образовали? А через год и до первой в России Типографической кампании дошло. На паях.
— Кабы не было указа государыни «О вольных типографиях», ничего бы не вышло.
— Так был указ!
— А не успела его государыня подписать, как мое дело с учебниками началось. Ведь одного хотел — чтобы книг побольше было да стоили они подешевле. Ревизоры проверили: копейки себе не нажил, а едва не всего состояния лишился. За что пеню наложили, по сей день не знаю.
— Друг мой, есть у меня одна мысль.
— Какая же?
— Государыня слишком предубеждена против мартинистов и уговорить ее вряд ли кто сможет.
— Но мартинисты не представляют никакой опасности для престола. Наше дело — просвещение и только просвещение. Кому же оно может вредить?
— Николай Иванович, мы будем попусту терять время. Вот если предпринять иной демарш. Ведь место главы ложи у нас пустует.
— Вы сами знаете, о какой кандидатуре все думали.
— Еще бы, о великом князе Павле Петровиче.
— Тише! Бога рада, тише! Так не к нему ли обратиться?
Царское Село. Екатерина II, А. А. Безбородко.
— Государыня, известия от нашего посланника во Франции!
— Что вас так взволновало, Безбородко?
— Бастилия пала, ваше величество!
— Бастилия? Обыкновенная тюрьма? И что значит — пала? Ее кто‑то пытался штурмовать?
— Ваше величество, сообщение посланника на редкость подробно о сем рассказывает. Если позволите…
— Прошу вас. И — не пропускайте мелочей, раз это произвело такое впечатление.
— Во всех государствах, ваше величество. Наверно, надо начать с того, что это была действительно крепость, обращенная одной стороной к Парижу, другой к Сен–Антуанскому предместью. Заключенных в ней содержалось очень немного, только по личным распоряжениям короли, но условия содержания отличались большей, чем в других тюрьмах, строгостью. Парижане ненавидели при всем том Бастилию настолько, что уже существовал план ее сноса и устройства на этом месте площади, которой предстояло носить название площади Людовика XVI–го.
— Это значит, король предугадывал возможные события и, как всегда, опаздывал.
— Да, государыня, именно так. 14 июля вооруженная толпа парижан подступила к тюрьме и потребовала от начальника сдачи. Губернатор, как здесь его называли, наотрез отказался.
— Но ведь король не мог не знать о намерениях этого вооруженного сброда!
— По всей вероятности, но от него не последовало никаких указаний. Губернатор был предоставлен самому себе. Впрочем, наш посланник пишет, что в его распоряжении имелся гарнизон из 82 инвалидов, 32 швейцарцев, и это при 13 боеспособных пушках. Но главное Бастилию защищали толстые стены и могучие подъемные мосты.
— Большим такой гарнизон назвать трудно, но ведь они были наверняка достаточно хорошо вооружены и обучены?
— Государыня, по всей вероятности, число нападавших оказалось слишком велико, а их ярость не знала границ. Чтобы защитить себя от выстрелов сверху, народ притащил три огромных воза соломы и поджог их. Едкий дым лишил защитников крепости всякой ориентации, и губернатор решил Бастилию взорвать.
— Он остался верен своей присяге! Впрочем, на что было ему рассчитывать: толпа все равно растерзала бы его. Можно сказать, что он искал более легкой, но и достойной смерти.
— И это ему не удалось. Унтер–офицеры предупредили намерение губернатора, заставили его созвать военный совет, который почти единогласно постановил сдаться мятежникам.
— Это отвратительно! Офицерам и солдатам сдаться уличному сброду!
— Они заплатили за свою измену, государыня. Часть из них тут же была повешена. Не удалось спасти даже губернатора, хотя начальники мятежников и гарантировали ему жизнь. Губернатора обезглавили, а его голову, воткнутую на пику, потом таскали много часов по всему Парижу.