— Надо ли, Дмитрий Григорьевич? Да и знакомство со мной до добра не доведет.
— А со мной, Николай Иванович? Что мы с вами страхами считаться‑то будем. Мой дом — ваш дом, всегда так было и будет.
— Спасибо вам, друг мой.
— И спасибо не стоит. Вам спасибо, что дружбы нашей не забываете. А вот и Настасья Яковлевна моя.
— Николай Иванович! Радость какая! Верите, дня не прошло, как о вас с Дмитрием Григорьевичем целый вечер толковали.
— Благодарствуйте, хозяюшка. Вам от Александры Егоровны поклон да кое–какие гостинцы наши авдотьинские.
— Неужто в Авдотьино перебрались?
— Да нет, в Москве живем. Это нам оттуда привозят. Малинка лесная отменная. От вареньица дух удивительный. Александра Егоровна велела непременно вас попотчевать. Да еще там в возке разные разности.
— И все‑то Александра Егоровна помнит, всем‑то угодит. Мне бы только перед ней в долгу не остаться.
— Полноте, Настасья Яковлевна, что за счеты! Может, когда в наше Авдотьино выберетесь — благодать такая.
— Пойду распоряжусь, как гостя поудобнее устроить. Разве что рядом, с твоей спальней, Дмитрий Григорьевич? Ночью бессонница одолеет, ближе вам друг к другу ийти будет. Агапыч! Чемоданы наверх неси, слышишь!
— Бессонница и вас не миновала, Дмитрий Григорьевич?
— Кого ж она минует? Всем достается.
— Да и осунулись вы будто. В Академии что?
— Потом, Николай Иванович, лучше скажите, какая беда вас в Петербург привела.
— Ваша правда, беда и, боюсь, неминучая.
— Так ведь улеглось все с Филаретом, и типография ваша, слыхал, работает.
— Пока работает.
— Почему пока? Опасения какие имеете?
— И немалые. Да что там, не угодил государыне, а иначе поступить не мог.
— Вы о книжках?
— Этим разом о голоде, о недороде хлебном.
— Голоде? Слыхал я, что под Москвой урожаи плохи были, но чтобы голод!
— Судите сами. Морозы были зимой минувшей страшенные — деревья трещали, оконницы лопались, а снегу — что кот наплакал.
— Озимые…
— Они и есть. Все под метелку вымерзли. Пересевать нечем. Крестьяне чем могли запасались. Мох ели, сено, листья.
— Господи! Да как же это!
— Скотина едва не у всех пала — корму и вовсе никакого.
— Это когда князь Потемкин путешествие государыни в Тавриду готовил…
— А путешествие‑то сие причем?
— Притом, что зерна на него пошло видимо–невидимо: где для виду в степи сеяли, где мешки напоказ насыпали.
— Я надоумил к государыне императрице обратиться: хоть не деньгами, так хлебом, помочь.
— И что же? Помогла?
— Ответу не дождались. Что писали, что не писали. По учреждениям ходить стал, ответ один: нету и ждать Нечего.
— Так и мне подумалось.
— Вам подумалось? Так ведь друг ваш Гавриил Державин как Фелицу превозносит — и мудрая, и милосердная. Слов ему на панегирические вирши не хватает.
— О Гавриле Романовиче особый разговор.
— Разошлись во мнениях?
— Тут другое.
— Пиитом придворным стал?
— О дворе много думает, не спорю. Только после путешествия государыни в Тавриду Потемкина божеством своим объявил. Его талантами да победами восторгается.
— Но он же сам недавно…
— То‑то и оно, что недавно сатрапом его видел, а теперь, когда весь спектакль сей узрел, в восторг от Таврического пришел.
— Чудны дела твои, Господи.
— Все наши в путешествии сем участие принимали. Капнист — как предводитель дворянства киевского, Львов — как архитектор храма. Державину ли не знать, каким представление сие было для зрителей просвещенных и непросвещенных. Сам в нужде горькой вырос, за одежу ветхую в герольдмейстерской конторе дворянином признан не был: документов и искать не стали. Сообразить нетрудно, как это ни с того ни с сего в голой степи поселяне в одеждах праздничных скот пасут. Да не один пастух, а толпою, да еще хороводы вокруг скотины водят, песни поют. Но Бог с ним. Вы‑то что же делать стали?
— После государыни, как понял, что никакой помощи не последует, к помещикам бросился. Чуть не на коленях молил хлебом с крестьянами поделиться. Их‑де крестьяне, с кого оброк брать будут, коли все голодом перемрут?
— Не помогло?
— Где там! Одна надежда осталась на собственные запасы.
— Да много ли их у вас, Николай Иванович?
— Сколько было, столько и роздал. До последнего зернышка. Своим давал, чужим не отказывал. Кто приходил, тому и давал.
— Святой вы человек, Николай Иванович!
— Не говорите так, друг мой, не надо. Нам с вами о святости думать ни к чему — тщеславие из сердца искоренять следует. От тщеславия звереет человек, сердцем каменеет.
— И многим вашей раздачи хватило?
— Немногим, это правда. Потому мы тогда с братом и порешили те три тысячи рублей, что на дела припасены были, тоже на хлеб потратить. Положили половину ярового на семена, половину ржи — для прокормления. Тут уже всех удовольствовали. Даже запасец небольшой остался, чтобы, если кто новый добредет, оделить.
— И все сами?
— Нет, пришлось на управляющего положиться, а самому в Москву возвращаться.
— Так в Авдотьине и без вас раздача продолжалась?
— Что управляющий меня послушался, дива тут нет. Главное было, чтобы злоупотреблений каких не явилось. Тут уж я велел всем свидетельства да расписки давать, а для помещиков афишку напечатал — советовал, как лучше крестьянам помогать. О долге им дворянском напомнил.
— А душа в то время за типографию болела.
— Болела, Дмитрий Григорьевич, как же иначе. Дело‑то мы огромное развернули, на всю Россию работать стали.
— Лабзин мне с великим прискорбием сообщил, что ограничения большие по типографии установлены были.
— Так и есть. Книги нравственного и философического содержания отныне мне печатать запрещено. Или разрешено одним духовным типографиям под соответствующим синодальным надзором заниматься.
— И даже того вам в заслугу не поставили, что вы в голод столь много отечеству послужили.
— В вину, Дмитрий Григорьевич, только в вину.
— Ничего не пойму!
— Вам непонятно, а властям все просто. Мол, деятельность новиковская филантропическая привлекает к его вредному учению многих людей. Из чего следует рекомендовать ему впредь от подобных хлебных раздач воздержаться, тем паче других дворян своими афишками не прельщать.
— А крестьянам умирать?
— Все в руке Божией — так и митрополит мне сказал.
— Спорить с ним решили?
— С митрополитом? Господь с вами, Дмитрий Григорьевич. Ведь о главной беде я вам сказать не успел. Все с силами собираюсь?
— Николай Иванович, друг мой бесценный, неужто мало горестей вам пережить пришлось?
— Видно, мало. На высшем суде их никто и не заметит. А испытания, Дмитрий Григорьевич, сами знаете, посылаются нам по силам и терпению нашим. Раз ниспосланы Господом, значит, и выдержать их сможем. Сверх сил человеческих Господь не наказует.
— Знаю, друг мой, твердо знаю.
— Когда Спаситель крест свой на Голгофу нес, нешто по силам он ему был, а ведь донес. Духом Сын Божий сильнее нас был — в этом и вся разгадка.
— Чем же ваш крест еще отяжелел?
— Сказать страшно, Дмитрий Григорьевич. Кончился у меня только что срок аренды университетской типографии. Казалось бы, великое дело — продлить, ан личный приказ государыни последовал: с Новиковым договора не подписывать. Вот она где смерть моя, Дмитрий Григорьевич. Как мы с вами с людьми теперь говорить станем, как обратимся. Просвещение без книги ни в одной стране невозможно, а уж в России тем паче. Не будет больше новиковской типографии, не будет…
— Спасти ее, только бы спасти!
— Потому и в Петербург собрался. Может, Перед государыней похлопотать можно, снисхождения какого добиться. Вам с Бецким поговорить, мне с Безбородко встретиться. А то ведь десяти лет как не бывало. Пришлось на страницах «Московских ведомостей» проститься мне с читателями нашими, поблагодарить их за верную поддержку и на том кончить.