Вольфганг выпрямился, на гортанном немецком обозвал Уэйна убийцей и подонком и ухватился за подставку лампы. Уже не в первый раз он проклял свои преклонные годы. Когда-то он мог бы сразиться с сыном в прямом бою, убить его голыми руками, а сейчас ему именно этого хотелось больше всего на свете. Но старость вынуждала его пользоваться оружием.
У Уэйна была всего секунда, чтобы сообразить, что отец каким-то образом узнал про Ганса, и тут лампа полетела ему в голову, тускло блестя тяжелой металлической подставкой. Он уклонился и бросился вперед, ударив отца головой в живот, а лампа разбилась об его спину, поранив осколками лопнувшего стекла. Его собственный вопль боли смешался с криком отца, и они оба свалились на пол. Уэйн приземлился сверху и начал наносить отцу короткие, резкие удары в лицо, грудь и живот. Но Вольфганг умудрился вцепиться в горло противнику. Костлявые морщинистые пальцы сжали шею сына хорошо заученным гестаповским приемом. Уэйн почувствовал, что в глазах темнеет и они вылезают из орбит. Он отчаянно вцепился в запястья Вольфганга, пытаясь оторвать его руки, но отец обладал силой сумасшедшего и все крепче сжимал горло Уэйна. Легкие жгло как огнем, и с растущим ужасом он почувствовал, что не сумеет оторвать эти душащие его пальцы. Он слепо принялся шарить по лицу отца, стараясь сделать что-то, чтобы заставить того отпустить шею. Он чувствовал, что теряет сознание, но как раз в этот момент его пальцы нащупали глаза отца, и он надавил на них с силой, удесятеренной нарастающей паникой. Вольфганг громко закричал, руки его ослабили хватку от чудовищной боли, победившей даже безумную ненависть. Уэйну удалось вырваться и откатиться в сторону. Судорожно дыша, он с трудом поднялся и повалился в ближайшее кресло. Он свесил руки между колен и наклонился вперед. Голова кружилась, все большое тело тряслось. В нескольких футах от него, свернувшись в клубок, лежал Вольфганг, закрыв глаза руками, и выл как раненый зверь.
Уэйн почувствовал, что его пальцы выпачканы в чем-то липком. Взглянув на них, он увидел кровь, и к горлу подступила тошнота. Он бегом ринулся к балконной двери, открыл ее, и его вывернуло наизнанку среди роз и кустов гибискуса.
Вольфганг дополз до своего кресла за столом, но глаза все еще прикрывал ладонями. Их жгло огнем, он не мог дышать без стонов, но не смел открыть глаза, боясь того, что может увидеть, вернее того, что может не увидеть.
— Я пошлю тебя на гильотину. — Он слышал, как сына рвало под окном, слышал, что он вернулся. Он не говорил, он с лютой ненавистью шипел.
На секунду у Уэйна заледенела кровь, когда он представил себе такую смерть. Но он тут же рассмеялся.
— Ничего не выйдет, старик, — заявил он голосом, в котором слышалась такая же жгучая ненависть. — Ты только рискни позвонить в полицию, как я тут же извещу охотников за нацистами, где ты скрываешься. Помнишь, как украли Хайнцберга, папа?
Вольфганг помнил. Слишком живо помнил. Четыре года назад израильская секретная служба выкрала одного из его соотечественников прямо из собственного дома в Боливии. Его судили и казнили в новом государстве Израиль. Вольфганг настолько перепугался, что в течение нескольких месяцев из-за огромного числа охранников в казино и дома жизнь стала совершенно невыносимой. Марлен в конце концов удалось убедить мужа, что такие усиленные меры безопасности могут вызвать лишь подозрения. Вольфганг понял свою беспомощность, начав ругаться по-немецки, и в словах его было столько бессильной ярости и грязи, что Уэйн побелел.
Он видел, как течет кровь сквозь пальцы отца, прижатые к глазам, и отвернулся, снова ощутив подступающую тошноту. Ему надо убираться отсюда, он не выдержит больше ни секунды в одной комнате со стариком.
Когда Вольфганг услышал скрип отворяющейся двери, он еще плотнее прижал руки к кровавой каше, которая недавно была его глазами.
— Я тебя убью, — прохрипел он, думая о наемных убийцах, о людях, способных выполнить эту работу медленно и заставить жертву помучиться…
— Только посмей, — сказал Уэйн от дверей, где стоял, прислонившись от слабости к притолоке, — и экземпляры повествования о твоей славной жизни автоматом попадут в израильскую разведку. Ты пойдешь под суд как убийца, каковым на самом деле являешься не только в глазах Израиля, но и всего мира. — Затем, предположив, что отцу может быть уже безразлична собственная судьба, он выложил козырную карту: — Твоего драгоценного Ганса выроют из могилы и закопают где-нибудь на неосвященной земле. Ты ведь не думаешь, что французы позволят сыну нациста поганить их кладбище, дорогой папочка?
Вольфганг осел в кресле, как бы признавая полное поражение, а Уэйн шатаясь вышел из комнаты, зная, что ему никогда не придется бояться пули наемного убийцы. Он с трудом доехал до дома знакомого врача, понимая, что нельзя ехать в больницу, поскольку сестры вполне могли известить прессу. Все знали, что скандальные издания платили медсестрам за информацию о знаменитостях, попадающих в поле их зрения.
Врач наложил десять швов на рану и сделал противостолбнячный укол, не задавая никаких вопросов. Уже уходя, Уэйн поколебался в дверях и тяжело вздохнул.
— Вам лучше съездить на виллу «Мимоза», — сказал он, повернулся и вышел.
Он доехал до Сен-Жан де Люз, с облегчением оставив Монте-Карло далеко позади. Остановился в небольшом отеле недалеко от пляжа. Ему требовалось что-то чистое, незараженное. Сначала он ничего не чувствовал, потом вместе с воспоминаниями о детстве в Берлине пришла боль. Он вспомнил, как просил Боженьку, чтобы мать зашла в его комнату. Она нужна ему и сейчас; он бы отдал все, чтобы почувствовать ее руку на лбу, услышать голос, обещающий, что все будет хорошо. Впервые в жизни он почувствовал, что ему кто-то нужен, что он не может больше оставаться один. Ему не нужен теперь секс, он нуждается в чем-то более длительном, более значительном. Ему вдруг потребовался друг, которого у него никогда не было. Человек, который бы его выслушал, понял, сыграл бы с ним в карты, с кем можно было бы вместе посмеяться. Друг… Первая острая тоска постепенно прошла, но источник ее спрятался где-то глубоко в ожидании момента, когда она снова даст о себе знать.
Он пробыл там пять дней. Плечо болело, по ночам снились кошмары. Утром он просыпался весь в поту, мучимый сожалениями и ощущением вины. Когда он решил, что может уже вести машину, то направился на север, в Нормандию.
Шато Монтиньи располагалось на окраине маленького провинциального городка среди зеленых лугов на берегу реки. Железные ворота оказались на запоре, но на одном из каменных столбов была установлена видеокамера. Он нажал на клаксон, надеясь, что кто-нибудь откроет ему ворота. Прошло пять минут, он снова погудел, но никто не появлялся. Он заглушил мотор и вылез из машины. Его охватило неприятное предчувствие. Он подошел к воротам и коснулся их, но тут же, получив электрический разряд, вскрикнул и отдернул руку. Он потер руку и образно выругался по-французски. Через минуту, услышав хруст гравия, он увидел графа. Тот шел по направлению к Уэйну, профессионально держа ружье на сгибе локтя.
Граф был худым и высоким, с шапкой седых волос и носом пьяницы. Его серые глаза ничего не выражали. Он остановился по другую сторону ворот и холодно оглядел человека, за которого собиралась выйти его дочь.
Уэйн увидел, как граф молча полез в верхний карман, достал оттуда какой-то маленький предмет и бросил его сквозь резную решетку. Он с легким звоном упал на землю. Уэйн опустил глаза и увидел бриллиантовое кольцо, но не сделал попытки его поднять.
— Я хочу видеть Туанетту.
— Ее здесь нет.
Уэйн встретился с его неподвижным взглядом и едва удержался, чтобы не обозвать лжецом. Потом сообразил, что Туанетта скорее всего удрала, чтобы избежать неприятной сцены. Именно такой реакции он привык ожидать от всех бесхребетных женщин мира.
— И где она?
— В Америке. Она просила передать вам вот это. — Граф кивком показал на кольцо, но Уэйн даже не взглянул вниз. В нем начала закипать бессильная ярость, губы раздвинулись в зловещей ухмылке.