Проблески сознания переплетались с бредом и снова гасли; но изредка он ощущал действительность с такой ясностью, словно трогал каменное изваяние. Как-то, вынырнув из очередного кошмара, он вздрогнул от нечаянной мысли. Хотел задавить ее, как уголек, упавший на одежду, но она выскочила из рук и еще раз обожгла его. Запахло пожаром. Да-да, не удивительно, если он здесь и умрет. Крестьянин однажды потянет клок сена, а нащупает его ноги. Околел, паразит! С этой своей пушкой и тридцатью патронами…
Его охватил ужас. Нет, смерти он не боялся — бесил столь ничтожный конец. Лучше уж там, в Срауе, дождался бы под мостиком немцев и до последнего… После стольких мучений издохнуть, зарывшись в сено, как одряхлевший зверь. Нет уж! Он еще силен, он еще покажет, как умирают люди, знающие, за что!
Хорошо не понимая, что будет делать дальше, он принялся выбираться из своего тайника. Боль была где-то рядом, — не в самом теле, — она катилась по пятам, словно снаряд, который мог в каждое мгновение взорваться, и торопила его. Минуту лежал, застряв в щели между сеном и стеной, отдыхал и прикидывал, куда же податься. Наверх? Нет смысла, не заберется. Вдоль стены, только вдоль стены, туда, где приставлена лестница.
Застегнул куртку, опоясался ремнем с пистолетом. Патроны были, но он чувствовал, чего-то не хватает. Вспомнил об этом, уже продвинувшись вдоль стены на сажень. Шапка! А, черт с ней, с шапкой.
Хохотнул. Его больше не тряс озноб, не кидало в жар, он был здоров, даже удивился, почему до сих пор торчит в этой дыре. И снова хохотнул. На сей раз просто от избытка сил… Немного приуныл, заметив, что на одной ноге нет сапога. Сапог! Велика важность! Не на танцы же! Разноцветный вихрь — хоровод танцоров — затянул его, словно омут, и он, бешено вращаясь, провалился в темноту.
Когда пришел в сознание, прежде всего услышал не то скрип, не то визг. Там, откуда доносились звуки, разговаривали мужчина и женщина. «Тебе ничего не нужно на сеновале? — спрашивал он. — Я припру дверь». — «Ладно, припри, — отвечала она, — только клеть не запирай, еще пойду за мукой для свиней». Голоса замолкли. Остались только хлопанье дверей, плач ребенка, звяканье цепи, которую таскала вокруг конуры собака, — цепь, по-видимому, задевала опрокинутое ведро.
Ему что-то напоминали эти голоса — мужской и женский, — но он не мог толком разобраться. Растерянно смотрел в негустую темноту, на щели в дверях сеновала, сквозь которые сочился серый свет — утро или вечер, но не день. Внизу, в человеческий рост от земли, темнела бесформенная масса — он уловил ее скорее чутьем, чем взглядом. Только вглядевшись получше, понял, что это осыпавшееся сено, а сам он по грудь высунулся из кладей, свесив вниз руки. Какой черт вытолкнул его сюда? Как он сюда попал? Кроме каких-то обрывков, ничего не мог вспомнить. Краем памяти задел какое-то весло, на которое упало сено, вспомнил сапог, оставленный в норе. Ну и ладно. Ни весло, ни сапог ему уже не нужны. Подумал, что надо зарыться поглубже — очень уж его трясет, — попытался подвинуться назад, но не вышло: как будто его держал кто-то за руки. Пускай, мелькнула безразличная мысль. Сейчас он заснет, и станет теплей. И впрямь серая пелена снова окутала его, но временами она рвалась в клочья… Иначе как он мог видеть фонарь, двигающийся по сеновалу, как мог услышать перед этим скрип отворяемой двери, а еще раньше — женский голос, ласково обращающийся к собаке? Тот самый голос, который говорил: «Пойду в клеть за мукой». Только у одной женщины на свете такой голос, только она умеет так ходить с фонарем, но он этому не удивился. Она — это она, и что ж тут такого? Он смотрел на нее, как она стоит перед ним, и ему было неприятно, что лицо у нее желтоватое, как чуть поджаренное мясо, а вместо губ неровная щель, и глаза выпуклые, слишком уж выпуклые, какие-то чешуйчатые. Фонарь — желтая репа — раскачивался в руке: вот-вот она раскачает его и изо всей мочи швырнет ему в голову. Он протянул руку, прикрываясь от удара, и вместе с этим отчаянным движением из груди вырвался хрип:
— Аквиле…
V
Картофельная похлебка подгорела, но Кяршис не унывал: капкан готов — и-эх, задаст он хорькам баню…
Позднее Аквиле сама удивлялась, откуда у нее брались силы: вместе со всеми хлебала она суп, хотя каждая ложка во рту все равно как касторка, и, что еще удивительнее, кивала мужу, поддакивая его рассуждениям. В тот вечер она все делала бессознательно, на одном чутье; события, громом с ясного неба свалившиеся на нее, были такими непонятными, невероятными и запутанными, что попросту не умещались в уме. Встала из-за стола, не подчистив своей миски, и Кяршис наконец разглядел перемену на ее лице, забеспокоился, стал приставать с расспросами. Она как могла спокойней объяснила, что простудилась на кладбище и что пойдет спать. Не осознавая того, что делает, руководствуясь чутьем, которое вело ее вперед, словно посох слепца, она торопливо постелила кровать в горнице, предназначенной для гостей, и легла. Вскоре вошел Кяршис. Уже покурил, поковырял в зубах, но еще не сотворил вечерней молитвы: молился он всегда в одном исподнем. Кяршис был в замешательстве — за неполных два года совместной жизни еще не было ночи, чтоб они спали врозь.
Аквиле пояснила, что в спальне душно, мутит от табачного дыма, а тут чистый воздух, до утра она отлежится. Кяршис засуетился: может, травок заварить — сбивающих жар или от тошноты; покойная матушка знала в них толк: на чердаке целый мешок трав от всяких хворей, он, Кяршис, тоже в этих делах не дурак!
— Ничего, Пеле, не беспокойся. Пройдет. Иди-ка лучше спать. Если станет хуже, кликну, — пообещала Аквиле.
И он, взволнованный ласковым обращением жены, от которого давно отвык, счастливый, ушел спать в жилую избу.
Она знала — через четверть часа Кяршис будет храпеть, как заведенный. На всякий случай помедлила, а может, ей только показалось, потому что время тащилось, как издыхающая кляча. Она все еще не знала, что ей делать, но понимала: надо что-то предпринять — в любую минуту может нагрянуть беда. Все рассказать Кяршису? После того, что он сказал о партизанах, когда шли с кладбища?! Нет, только не ему! Спасибо, она уже ученая, знает, что в таких делах нельзя довериться даже родному брату. Отец? Да, он не колеблясь протянул бы руку. Но что она скажет матери, когда ввалится туда в полночь? Будь даже ясный день, все равно нужен повод, зачем ей понадобился отец, а если не договориться с Кяршисом, ложь всплывет.
Она обрадовалась, что снова способна рассуждать. Главное теперь — не терять голову. Это она поняла в тот самый миг, когда услышала свое имя и увидела человека, застрявшего между стеной и сеном. И сейчас она еще видела себя, как она мечется по сеновалу, кидается в избу и обратно, бежит из амбара с периной, но мозг, оправившийся от шока, уже работал, выстраивая мысли в цепочку. Нет, отец не годится, нужен человек, который не только бы не выдал, но и мог выходить из дому, не вызывая ни у кого подозрений! Черная Культя! Эта мысль не могла быть неожиданной — сегодня на кладбище она ведь о нем подумала. И Аквиле от волнения даже села в кровати. Да, ни минуты не медля надо бежать к Культе.
Она тихонько оделась в темноте и по-кошачьи прокралась в сени. Здесь остановилась на минуту — проверить, все ли заснули, — и, осмелев от храпа Кяршиса, который слышался даже через затворенную дверь избы, осторожно отодвинула засов. Шел снежок. Не сильный, но пронизывающий ветер дул со стороны деревни, и все доносящиеся оттуда звуки (собачий лай, крики — скорей всего немецкие) были слышны так отчетливо, словно все это происходило рядом, на задах. Она в нерешительности остановилась. Ворота были приоткрыты, словно звали ее шагнуть дальше, в серую темноту, но Аквиле не могла оторвать ног от земли. В такой час — в деревню, когда немцы строго-настрого приказали не ходить после восьми… Вдруг наскочит на патруль? От такой возможности ее бросило в дрожь. Все это время она жила мыслью, как получше спрятать Марюса, а сейчас осознала, какую страшную ответственность берет на свои плечи, решившись на это. За себя она меньше всего боялась: знала, за что платит такую цену. Но знала также, что не вправе расплачиваться чужими жизнями. Даже в том случае, если там, в сене, утром обнаружат остывший труп. Будь что будет, надо смириться с голосом рассудка: при свете, только при свете дня в эти ворота может войти спасение.