Литмир - Электронная Библиотека

— Да уж, кровь людская не водица, рано или поздно…

— Неполноценный дурак!

«Милда будет в черном платке. Аквиле — тоже, если вообще явится. А Гедиминас… Нет, этот ломаться не станет: кому, как не ему, поддерживать под локоток молодую вдовушку? „Не волнуйся, милая, никто не виноват. Это было неизбежно“. А вечером, вернувшись с кладбища, займет вакантное место на этой кровати… И как ни в чем не бывало, без зазрения совести, словно я и не жил на свете…»

Адомас швырнул пистолет на кровать. Уйти, не оправдавшись, чтобы каждый толковал его поступок, как ему удобнее? Нет уж! Он напишет письмо. Милде, Гедиминасу, родным, Христофу Дангелю. Виноват? Да, не отрицает. Но разве только он один? Он ведь не просил родителей пускать его в этот паскудный мир? Не просил! Чтоб пришли русские, а потом немцы и изгадили жизнь. Не просил… Была бы старая власть, работал бы преспокойно волостным писарем. И Берженас сидел бы на своем месте, и Милда… Нет, это не он всколыхнул землю, да так, что все полетело кувырком, — хоть это они должны понять. Кажется, Гедиминас сказал: «Человек не может быть виноват целиком, он — лишь игрушка в руках судьбы». То-то, господин поэт, хотя сегодня ты вряд ли подпишешься под этими словами. Куда уж там, ведь избранникам Фортуны, вроде вас, неведомо ощущение обреченности. Вы не считаете, что тот, кому суждено висеть, повиснет независимо от того, будет Адомас намыливать петлю или лежать в кровати. Нет уж, я не преступник, я — жертва. Жертва вашего фанатического упрямства, вашей тупости. Скажешь, это я подговорил тебя, дядя Пуплесис, совать спичку в пороховой погреб, — сам поджигал. Я не приказывал летчику падать с неба на чужую землю, а Аквиле с отцом прятать его в сене, не по моей вине в лагере военнопленных оказались те пятьсот, которых мы… Сволочи! Раз уж не даете спать по ночам, то хоть скажите: что оторвало вас от плуга, от станка, кто вложил в руки винтовку? Защищали свою правду? А у меня своя! Из-за вас, только из-за вас я замарал свою правду кровью. Скоты! Сами забежали в загон, чтоб бойня не простаивала… Дангель, главный мясник, по-моему, верно выразился: «Сами лезут на нож. Человек, даже самый неполноценный, достаточно сообразителен, чтобы умереть по своей воле».

Перо без передышки скользило по бумаге, едва поспевая за мыслями. Рука поднималась лишь для того, чтоб обмакнуть перо. До рассвета письмо было дописано. Адомас прочитал его, обдумывая, сколько сделать копий, и на душе вроде полегчало. Что ж, решил он, в общих чертах сказано все. Или почти все. Аквиле, без сомнения, пожалеет, что так легкомысленно оттолкнула брата, а Милда с Гедиминасом, прочитав письмо, тоже не станут счастливее. Капнул все же дегтя в их бочку меда. Дангель… Этого, конечно, ничем не проймешь, ладно, пусть знает, что Адомас убил себя не просто так, в ощущении своей неполноценности, а по зрелом размышлении… Все, господин оберштурмфюрер. Адомас Вайнорас устал. Прощайте и живите на здоровье, если в этом зверинце вскоре не слопают и вас.

Прижался разгоряченным лбом к оконному стеклу. Ветер улегся. Дождь перестал. По прояснившемуся небу плыли осенние тучи. Оголенные сучья яблонь в саду казались гипсовыми. Вещи в комнате выглядели тяжелыми, громоздкими. Переплетение ломаных линий, как на свалке рухляди; воздух был густой и вязкий, как цементный раствор. Клейкая масса стекала по горлу, скопляясь в легких, и Адомасу стало худо. «Сумасшедший дом! Стоит ли жалеть, что выписываешься из психбольницы?» Он вытянул руку. Белая, чистая рука. Его конечность. Та самая рука, которой… С веселым удивлением Адомас смотрел на себя со стороны, как на постороннего, — все осудили, зато сам себя оправдал. Он жалел этого человека, он даже захлебнулся, но не слезами жалости — ненавистью к тем, кто подписал столь несправедливый приговор. Услышал за стеной шаги Милды — в туалет, наверно, пошла. Не через его комнату, — в другую дверь. «Вот и чудесно, — подумал он. — Если есть физиономия, которую не хотел бы увидеть перед уходом из этого сумасшедшего дома, — так это твоя…»

Сел за стол, перечитал письмо. Теперь оно уже не казалось столь веским. Он не понял, чего не хватает, о чем невольно умолчал или не смог убедительно изложить, но почувствовал: люди, перед которыми он хотел оправдаться, все равно не поймут его. Милда вернулась и включила радио. Танцевальная музыка, нахально-беззаботная, издевалась над Адомасом. «Только обрадуется, что развязалась со мной. Конечно, будут и хлопоты — кому приятно хоронить — да еще собственного мужа? Зато потом вместе с Гедиминасом порадуются: правильно сделал, мол, что отправился на тот свет. Нет, не получилось письмо. Надо как-то шире, обстоятельней… Обосновать, доказать все так, чтоб комар носу не подточил. До вечера все обдумаю и напишу другое».

VII

После обеда, прихватив двух полицейских, он отправился в Лауксодис описывать имущество Миколаса Джюгаса. О письме уже не думал. Его занимало другое. «Нашелся еще один, кто, как говорит Дангель, сам лезет на нож. Вспорет себе живот, а виноват буду я, — с мрачным удовольствием размышлял он. — Без сомнения, это работа господина учителя». Адомас не знал, чем именно кончится вся эта история, но понимал: Гедиминаса ждут крупные неприятности. «Милда искала опоры, но каменная стена, за которой она хотела спрятаться, уже качается и трещит. А вдруг рухнет? Кого она тогда будет винить? Гедиминаса, бросившего нелепый вызов силе, или силу, прихлопнувшую мечтателя-идиота? Наверное, силу. А на чьи плечи она свалит вину, если не будет меня?»

Спохватился, что думает о своей смерти как о свершившемся факте. Но это, пожалуй, не было так уж неприятно. Напротив — иллюзия собственной смерти освободила его от действительности, сделала неуязвимым, и он до самой деревни упивался своим превосходством, представляя, как будет выглядеть эта злосчастная земля без него. Вид родного села, от которого, бывало, сильней колотилось сердце, теперь не волновала его. Улица и дворы с мелькающими людьми казались картонной декорацией, и он смотрел на них, как на заваленную бутафорией сцену театра, где вместо живых актеров мечутся марионетки. Услышав, что во двор въезжает машина, из избы вышел Миколас Джюгас. Простоволосый, седой, как лунь, с корявыми руками землепашца, которые не раз гладили в детстве головку Адомаса. Адомас машинально сунул руку, чтоб поздороваться, и тут же, смутившись, опустил. Старик, вышедший из избы, тоже был ненастоящий, бутафорский, как и все прочее.

— Господин начальник полиции, видишь — нет, приехал описать имущество, — первым заговорил староста Кучкайлис, которого Адомас прихватил по дороге, как представителя местной власти. — Если за неделю не сдашь поставок, попрут с хозяйства.

Миколас Джюгас отчужденно посмотрел на них. Руки заложены за спину, на губах блуждает непонятная улыбка.

— Ваша сила — ваша и воля.

— В нашей волости лишь единицы задолжали по поставкам, — заговорил Адомас. — Вы, господин Джюгас, стоите первым номером в этом списке, поскольку не сдали ни килограмма зерна. Мяса у вас тоже сдана лишь треть. Поэтому не гневайтесь, если мы прогуляемся по вашему хозяйству…

— Зачем эти объяснения? Мы же свои люди, не обидимся, господин начальник, — насмешливо ответил Миколас Джюгас.

Адомас, в сопровождении обоих полицейских и старосты, направился в хлев. Описал скот. Обошел гумно, сеновал, баню, обшарил амбар. Под балкой висели два окорока, немного сала, ведро смальца. В кадке — засоленный баран. Зерна в закромах тютелька в тютельку на корм скоту и на семена.

— Вот обеднел старик, смешно! — удивился Кучкайлис.

— Глупые шутки, господин Джюгас, — сказал Адомас, когда все ввалились в избу. — Запомни: приедут люди, которые лучше нас знают свое дело, и найдут, чего недостает. Хочешь, чтоб к стенке поставили?

— Не хочу, но, если поставят, что ж поделаешь…

— Какой черт заставляет тебя соваться под колеса? Думаешь, телегу остановишь? Почему все люди как люди: отдали властям, что положено, и живут себе поживают? Сами не мучаются и других не мучают.

82
{"b":"202122","o":1}